Страница 52 из 64
Не могу. Потому что весь перечисленный хлам и еще две полки справа — это моя Родина. А снести Родину на помойку — это же какой нужно быть сволочью.
Когда я только что поселилась в этом доме, то сразу начала скупать Отечество. Дом — трехэтажный, с одним подъездом. Квартир в нем мало. Рядом стоят еще три таких же уютных манюни, отделенные от остального мира казенной громадиной Охранного Пункта Родины. По ночам оттуда лают, и я с приятностью думаю о том, что пограничные собаки никогда не спят.
Прямая выгода от такого соседства — в прожекторах на запретной территории. Они освещают весь наш квартал, и ночью не боязно лететь домой.
О второй пользе даже и говорить не надо. Топографическая близость к Охранному Пункту Родины создает ощущение полной к ней сопричастности. Что ни закат, Родина звонила мне в дверь и предлагалась обменяться на деньги. Расценки у нее были смешные. Моя Родина застряла в эпохе, запомнившейся тем, что ничего не было, но всё было задарма. И теперь, такую же непрактичную, её приводили ко мне поводыри в зеленой форме.
Как правило, Родина стояла на лестничной площадке за их спинами, конфузливо переминалась с ноги на ногу и ждала, когда стражи закончат торг. Если сделка не срывалась, Родина шагала ко мне в квартиру, материализуясь в виде мешка с цементом, или трёх кг горбуши, или ящика собачьих консервов, или коробки пряников, или досок, или тюка стекловаты, или Бог знает чего еще, всего и не упомнишь.
Трагизм моей ситуации заключался в том, что в большинстве случаев, несмотря на всю её дешевизну, Родина была мне не нужна. Мне её просто некуда было складывать. Если её нельзя было съесть сразу, она пропадала, а если она изначально была несъедобной, то ее ждала подвальная судьба (или, в лучшем случае, отдача в добрые руки). Что с нею делать, я не знала и, тем не менее, почти каждый раз лезла в кошелек за десяткой, полтинником или сотней — это смотря в каком объеме ее ко мне привели и смотря какая у меня на тот момент была платежеспособность. Я боялась, что еще немного, и Родина займет мою жилплощадь. Но не лазать в кошелек не могла.
Невозможно было оставаться безучастной к Родине. Всякий раз, когда она сиротски мялась на лестнице, я была не в состоянии её не удочерить: ведь если я откажусь, то она достанется кому-то другому, кто, может быть, в сто раз хуже меня. Так что пусть уж я.
Невозможно было оставаться безучастной к гололобым стражам-поводырям, томимым перманентным желанием нажраться с тоски, присущей всем охранникам, а уж охранникам самой Родины — тем более: это же какие масштабы и какая безысходность.
И находили сочувствие охранники. И почуявшая ласку Родина постепенно сужала ареал моего обитания.
А потом как-то враз все прекратилось. Видимо, Родину посадили под домашний арест.
Теперь, конечно, можно раздать барахло бедным. Но на кой ляд бедному три ящика гвоздей? Я и сама довольно бедная, но гвозди мне не нужны.
Можно сбыть генератор и стекловату за деньги. Но я не пойду на это никогда и ни при каких обстоятельствах. Я Родину не продаю. У меня, в отличие от ее стражей, тоска совсем другого уровня и свойства, а стало быть, нет объективной мотивации, извиняющей подобного рода торговлю.
Да и не мешает мне стекловата, если честно. Я же не в подвале живу.
Какого-то лета (дневничковое)
Тётка в магазине, кладущая сиськи на кассу, младше меня на 4 года. Мать жены моего брата моложе меня на год. Через 45 дней мне будет 37. Где-то чистит свою белую кобылу моя дантеска.
Как восхитителен запах денег после их долгого отсутствия. Заказ малознакомого русско-израильского журнала на статью про японскую поэзию — дрянь, а приятно. При конвертации будущих шекелей в доллары, а долларов в рубли возникла математическая мысль: если за знак платят 30 коп, то слово «хуй» стоит почти рубль.
И еще почему-то совсем некстати подумалось: вот «еврейский шпион» — как-то странно звучит. А «израильская разведка» — очень даже ничего.
Но вы знаете, каким он парнем был?
Когда ему исполнилось год и 8 месяцев, он сочинил свою первую хокку.
Его родители и вообще вся интеллигентная образованная семья пришли в восторг, и папа побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока все сидели до утра за столом, Юрик навалил в заводной бульдозер через дверцу и уснул на полу рядом с дистанционным управлением от телевизора. Утром вся семья, наткнувшись на бульдозер и случайно включенный Юриком порноканал, пришла в восторг во второй раз, и папа снова побежал в магазин за праздничной едой и запивашками. Пока он бегал, Юрик сочинил вторую свою хокку:
и только что вернувшийся из магазина папа побежал туда снова, чтобы всего было впрок.
Третью хокку Юрика специалисты считают танкой. Когда вся семья уселась за стол разговаривать о японской поэзии и смотреть сквозь фужеры с запивашками на люстру, Юрик, катаясь на вчерашнем бульдозере, продекламировал пятистишье, посвященное матери.
— Переход к антитезе гениальный какой, — заплакала растроганная мать, а отец рефлекторно засобирался в магазин, хотя на столе было всего навалом.
Так и жили.
Прошло семь лет, и в семье случилась первая большая утрата — не вернулся из магазина папа, ушедший за праздничной едой и запивашками, когда Юрик сочинил свою третью хокку, полагаемую специалистами танкой. «Горе-то какое», — сказала мама и опять заплакала.
Мальчику объяснили, что его отец работал в Открытом Космосе вместе с Циолковским, где оба и погибли.
Юрик решил продолжить дело отца и поэтому на вопрос «кем ты будешь, когда вырастешь» неизменно отвечал гениальным трехстишием:
— пробубнил однажды Юрик из-под стола свою очередную танку, но на этот раз был жестоко наказан родительницей, не пожелавшей выслушивать оскорбления от будущего космонавта.
Впрочем, космонавтом Юрик так и не стал. Японским поэтом — тоже. Ну и что. Зато знаете, каким он парнем был? Говорят, очень хорошим.
А, кстати, почему «был»? Он и сейчас есть. Гагарин Юрий Алексеевич. Недавно его видели возле железнодорожного депо — говорит, задолбался уже товарняками рулить, хочет на почтово-багажные перейти. А у меня страшный насморк и температура почти 38, и дурацкие слова лезут из меня вместе с соплями. Я хочу, чтобы мне подали стакан воды, хотя подать мне его некому, да и пить, в общем-то, тоже не хочется.
Я страдаю стереотипом нестандартного мышления, креном на правое крыло и ненавистью к японской поэзии.
Какого-то лета (дневничковое)
Журнализм — это не работа, а сплошное блядство, а блядство очень, очень утомляет. Работая в журнализме, всегда стоишь перед нравственным выбором, какой именно блядью тебе стать: идейной или обычной.
Идейное блядство отличается от просто блядства ужасной подробностью: пошлой суетой под клиентом. Поэтому выбирать тут есть из чего.