Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 55 из 66



«Понял он меня, сразу понял и оценил; умен учитель, да и сердце есть; чувствует, хотя и немец», — пронеслось, как и тогда, в уме Якова Потаповича.

Что Бомелий несомненно «чувствует», подтверждало, по крайней мере по мнению Якова Потаповича, и то, что «учитель» внимательно расспрашивал его о княжне Евпраксии, о чувствах ее к Воротынскому и об ее намерениях. Яков Потапович доверчиво рассказал ему все и даже не скрыл, что княжна спрашивала, когда привезут князя в московское жилище Бомелия. «Бусурман» чуть заметно улыбнулся. Так, по крайней мере, показалось Якову Потаповичу, но он не обратил на это особенного внимания, и даже, раздумывая теперь, решил, что это ему именно «только показалось». Увы, несчастный, он не мог даже догадаться о страшной истине, которую ему суждено было узнать в близком будущем, при исключительных обстоятельствах.

Хотелось Якову Потаповичу какими-нибудь судьбами повидаться с его «несчастным другом», томившимся, как он, по крайней мере, думал, в одной из слободских тюрем, но ему не удалось выхлопотать «свиданье». Сам Бомелий, охотно взявшийся похлопотать, оказался бессильным, и Яков Потапович вернулся в Москву.

Он глубоко вздохнул, невольно вздрогнув всем телом; лицо его на мгновение приняло мрачное, страдальческое выражение: несчастный дошел в своих воспоминаниях до рокового момента.

По возвращении из слободы Яков Потапович несколько раз виделся с княжной Евпраксией, но не по долгу. Ему стали тяжелы эти свидания, эти разговоры все на одну и ту же тему. Его дух был бодр, но плоть оказывалась немощна: от душевных страданий он начал чувствовать чисто физическую боль, стал ощущать незнакомое ему до сих пор расслабление во всем организме и чувство страха, что решимость дойти до намеченной им цели — а эта цель все более и более приближалась — вдруг покинет его в последний, решительный момент, стало закрадываться в его душу. Он начал искать поддержки и помощи в горячей молитве. Поздняя зимняя заря заставала его коленопреклоненным или распростертым ниц перед образом Богоматери — этой заступницы сирых и несчастных, божественный лик которой, освещенный кротким светом лампады, с небесною добротою глядел на молящегося юношу из переднего угла его горницы.

Наступил конечный день святок, прошедших в этот год в княжеском доме без игр и гаданий. Будущее казалось таким суровым и мрачным, что страшно было поднимать его завесу. Наступало 6 января — день Крещения, памятный день для Якова Потаповича. Еще в ночь под этот великий праздник, во время молитвы, у него внезапно явилась мысль посетить на другой день Новодевичий монастырь, отслушать обедню и проститься с могилою его приемной матери, княгини Анастасии Прозоровской. Мысль эта твердо засела в его голове, и он, ранним утром, проведя, как это было обыкновенно за последнее время, бессонную ночь, отправился пешком в эту святую обитель инокинь, расположенную на берегу Москвы-реки, в довольно далеком расстоянии от княжеских хором. Обедня еще не начиналась, но богомольцев в просторном храме было такое множество, что негде было, как говорится, упасть яблоку. Яков Потапович с трудом протискался сквозь толпу к левому клиросу и забылся в искренней, теплой молитве. Он помнил, будто сквозь сон, как началась литургия, как хор свежих голосов молоденьких клирошанок, точно отзвучие ангельского небесного хора, проник ему в душу, но далее… далее он не помнит ничего. Он лишился чувств, очнулся он в узкой высокой комнате со сводчатым потолком и одним глубоким небольшим окном с железною решеткою; яркие солнечные лучи освещали скромную обстановку этого незнакомого ему жилища: деревянную скамью, несколько табуретов, стол, аналой, стоявший в переднем углу под иконостасом со множеством образов, озаренных едва заметным при дневном свете огоньком лампады, и, наконец, деревянную жесткую кровать, на которой он лежал. Его верхняя одежда была бережно повешена на гвозде, вбитом в стене, рядом с другими гвоздями, на которых была развешена женская монашеская одежда. Он был в келье одной из монахинь Новодевичьего монастыря. Голова его и лицо были смочены каким-то пахучим спиртом, кафтан и ворот рубашки расстегнуты, а поверх последней лежал, выбившись, его алмазный тельник. Все это он осмотрел взглядом полуоткрытых глаз, — в голове он чувствовал еще сильную тяжесть и совсем не мог поднять отяжелевших век, он даже не в силах был пошевелить головой. У постели, на которой он лежал, стояла коленопреклоненная монашенка: черный клобук с длинною вуалью указывал на полнейшее отречение ее от мира, и этот мрачный головной убор, как и вся черная одежда, рельефно оттеняли ее худое, далеко не старое и когда-то, видимо, отличавшееся недюжинною красотою лицо с выразительным профилем и большими, полными еще далеко не потухшего огня, глазами. Казалось, горе и страдания удесятерили количество прожитых инокиней лет и положили свой роковой отпечаток на гордое лицо и стройный стан бывшей красавицы. Постороннему взгляду кинулось бы в глаза поразительное сходство между этой стоящей на коленях заживо похоронившей себя женщиной и лежащим на кровати бледным, исхудалым, но все еще полным жизненных сил юношей. Слабый взгляд полуоткрытых глаз Якова Потаповича остановился с недоумением на лице женщины. Она не заметила, что он пришел в себя, так как все ее внимание — он видел это — было поглощено блестевшим на его груди крестом, в алмазах которого солнечные лучи переливались всеми цветами радуги. Она, казалось, не могла оторвать от него глаз, и на ее строгом, как бы высеченном из мрамора лице все более и более сгущались мрачные тени. Большие широко раскрытые глаза выражали страдание и ужас. Взгляд их стал наконец до того странен и страшен, что этот ужас сообщился Якову Потаповичу, а он, собравшись с силами, сделал движение. Монашенка вскочила с колен.

— Жив, жив! — радостно произнесла она.

— Где я? — слабо прошептал он.

— В келье, родимый, в моей келье. Я — Досифея, недостойная раба Божия.

— Как попал я сюда? — с недоумением спросил он.

— Упал ты во храме, добрый молодец, и обмер, словно дух из тебя вон вышел; мать-игуменья приказала тебя вынести и в чувство привести; я ноне очередная, ко мне в келью и принесли тебя, раздели и уложили…

— А-а!.. Спасибо, мать Досифея. И с чего это со мной таково приключилося? — заметил он, приподнявшись и садясь на кровать.

— Народу-то во храме ноне много было, может, от духоты, а может, и от расстройства какого душевного; молился-то ты больно истово, сама мать-игуменья это заметила…





Яков Потапович промолчал и грустно опустил голову: он вспомнил, о чем была его молитва. Затем он хотел было встать, но ноги были настолько слабы, что он снова сел.

Монахиня заметила его движение.

— Посиди еще, отдохни, или приляг, а то так на улицу идти негоже, не равно опять что приключится. Идти-то тебе далеко? — спросила она.

— Да, да, я посижу; а идти не то чтобы далеко, да и не близко: в дом князя Прозоровского, — отвечал он.

— Прозоровского?.. Василия?.. — задыхаясь он волнения, спросила монашенка, и мертвая бледность разлилась по ее лицу.

— Да… Василия… Чего ты, матушка, испугалась? — спросил он с недоумением, видя перемену в ее лице и то, что она судорожно схватилась рукою за спинку кровати, чтобы не упасть…

— А ты… ты кто же ему… приходишься?.. — не отвечая на вопрос, дрожащим шепотом спросила она.

— Я? Я — никто… Я без роду и племени… подкидыш… — печально произнес он.

Все в незнакомой ему монашенке, даже самое непонятное ему ее волнение, внушало какое-то безотчетное доверие, и он рассказал ей все, что знал сам и что знает читатель о его происхождении. Мать Досифея слушала, затая дыхание, и по ее лицу, по мере его рассказа, разливалось выражение неизъяснимого счастья. Он кончил.

— Сын… дорогой сын мой!.. — вскрикнула она, бросилась к его ногам и стала обнимать его колени.

— Сын… — с недоумением повторил Яков Потапович, глядя на склонившуюся плачущую женщину.

— Да, сын!.. — встала с колен мать Досифея и, сев рядом с ним на кровать, продолжала: — Слушай же, я расскажу тебе грустную повесть о моей жизни. Она коротка, как и самая жизнь, окончившаяся девятнадцати лет. Более двадцати лет минуло со дня, когда, дав жизнь ребенку, плоду моего невольного греха, или, скорее, несчастия, я, оправившись от болезни, надела на него свой тельник и подкинула его к калитке сада князя Василия Прозоровского, а сама пошла в эту святую обитель и, бросившись к ногам еще прежней покойной игуменьи, поведала ей все и умоляла ее оставить меня в послушницах. Просьба моя была ею исполнена, но она взяла с меня клятву, страшную клятву — забыть не только о мире, но и о моем ребенке. Я дала эту клятву и исполняла ее до сих пор, не наводя о его судьбе ни малейших справок. Но Бог судил иначе! Он сам разрешил меня от клятвы, приведши тебя в мою келью… Я узнала мой крест на твоей груди, когда расстегнула тебе ворот рубашки. Ты — сын мой…