Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 27 из 66



Луч надежды блеснул в его отуманенном от этого ласкового слова мозгу.

Он порывисто бросился пред ней на колени и схватил ее руки.

— Не за что, княжна, благодарить меня. Как бы иначе мог поступить я? Али не ведаешь ты, что вся жизнь моя в тебе одной, что охотно за тебя положу я на плаху свою голову, что люблю я тебя всем сердцем моим, к тебе одной стремятся все мои помыслы…

Он взглянул на нее и сразу оборвал речь свою.

Она сидела снова бледная как полотно и испуганно глядела на него.

Эта бледность и этот взгляд мгновенно отрезвили его.

Луч надежды угас так же быстро, как появился.

Он медленно поднялся с колен.

— Прости меня, княжна, напугал я тебя своей глупою выходкою, — заговорил он подавленным голосом, с трудом произнося слова, — я лишь хотел сказать тебе, что люблю тебя, как сестру родную, что недалеко ходить тебе за защитником, что грудью я заслоню тебя от ворогов, живота своего не пожалею для твоего счастия, что ни прикажешь, все сделаю, спокойно спи под моею охраною и будь счастлива… Вот что только и хотел сказать тебе, да не так было сказалося…

Слезы явственно задрожали при последних словах в его голосе, и он усмехнулся горькой усмешкою.

— Спасибо тебе, Яков Потапович! Не забуду я век услуги твоей, братец мой названный; верю тебе, что не дашь меня в обиду ворогам, а сам и подавно обидеть не вздумаешь… С перепугу мне невесть что померещилось… — отвечала оправившаяся княжна Евпраксия.

Яков Потапович понял горький для него смысл слов молодой девушки, понял, что ими подписан окончательный приговор его мечтам и грезам.

Княжна не любила его!

На секунду воцарилось молчание.

Княжна Евпраксия прервала его первая.

— Что-то будет мне от батюшки, как прознает он завтра обо всем этом? — как бы про себя прошептала она.

— Ни про что не прознает он, — успокоил ее Яков Потапович. — Провожу я тебя до дому. Маша тебя там дожидается, проводит тебя в опочивальню, заснешь ты и все шитым да крытым останется… За себя, за Машу и за остальных я ручаюсь: звуком никто не обмолвится.

— А Татьяна? — тревожно спросила княжна.

— Коли наглости у ней хватит вернуться в дом, так она скорей язык проглотит, чем проболтается, свою же шкуру жалеючи. Да навряд она вернулася: сбежала, чай, и глаз на двор показать не осмелится; знает кошка, чье мясо съела, чует, что не миновать ей за такое дело конюшни княжеской, а что до князя не дойдет воровство ее, того ей и на мысль не придет, окаянной!

— Куда же она, бедняжка, денется? — в порыве искреннего сожаления спросила княжна.

— Святая ты, княжна, совсем ангел чистый; о змее подколодной, подлой предательнице, чуть навек тебя же не загубившей, беспокоишься! Куда она, бедняжка, денется! Да пропади она пропадом!

Он даже сплюнул с досады.

— В том-то и горе, что не сгинет она, а обернется и вывернется. Об ней не тревожься, не из таковских она, что гибнут ноне на святой Руси, а под масть тем, кому живется вольготно и весело… — с горечью добавил он после некоторой паузы.

Княжна ничего не ответила и поднялась со скамейки. Он проводил ее, слегка поддерживая под локоть, до нижних сеней княжеских хором, где на самом деле дожидалась ее Марья Ивановна, которой Яков Потапович и поручил дальнейшее сопровождение княжны до ее опочивальни, наказав исполнить это как можно осторожнее, не разбудив никого из слуг или сенных девушек, а главное — Панкратьевны.

На дворе продолжала царить та же невозмутимая тишина, весь дом спал мертвым сном, не подозревая совершавшихся вблизи событий.

Проводив княжну, Яков Потапович снова направился к берегу Москвы-реки, озабоченный, как бы Никитич с Тимофеем и остальными не слишком поусердствовали в исполнении его приказаний относительно наказания «кромешников».

Подходя к калитке, он стал прислушиваться: на берегу было совершенно тихо.

— Покончили, видно, расправу-то, — мелькнуло в его голове, — только ненароком не зашибили бы насмерть. Пойти посмотреть…

Он прибавил шагу, продолжая внимательно вслушиваться в окружающую тишину.

Но вот до слуха его донесся скрип снега под ногами нескольких человек и, выйдя из калитки, он столкнулся лицом к лицу с Никитичем, Тимофеем и другими.

— Ну что, поучили? — обратился он к первому с худо скрытою тревогою в голосе, стараясь придать ему возможно более небрежный и насмешливый тон.

— Поучили, касатик мой, поучили, — серьезно ответил Никитич, — так поучили, что до новых веников не забудут…



— А где они?

— Да там же, в шалаше, мы их и оставили, пусть на досуге да в прохладе о грехах своих пораздумаются, авось на-предки присмиреют, анафемы!

— Да вы их не очень, чтобы… как я сказал… живыми оставили? — еще более тревожным тоном продолжал свои расспросы Яков Потапович.

— Дышут, родимый, не тревожься, дышут, живучи, аспиды, отдышутся…

Тимофей с остальными молчали.

Их лица, как и лицо Никитича, хранили серьезное выражение исполненной, хотя и неприятной, но необходимой обязанности.

Яков Потапович вздохнул свободно.

«И впрямь отдышатся да и улизнут восвояси; не из таковских, чтобы не ослобониться: выжиги, дотошные…» — пронеслось в его голове.

— Ну, ребятушки, спасибо вам, что помогли мне княжну, ангела нашего, от неминучей беды вызволить, вырвать ее, чистую, из грязных рук кромешников, но только ни гу-гу обо всем случившемся; на дыбе слова не вымолвить… Ненароком чтобы до князя не дошло: поднимет он бурю великую, поедет бить челом на обидчика государю, а тому как взглянется, — не сносить может и нашему князю-милостивцу головы за челобитье на Малюту, слугу излюбленного… Поняли, ребятушки?

— Поняли! — почти в один голос послышался ответ.

— Так поклянитесь мне в том всем, что ни на есть у вас святого в душеньках…

— Клянемся! — раздалось снова в один голос, среди полной тишины.

— Спасибо, ребятушки! — поклонился им всем Яков Потапович поясным поклоном.

Все они затем, молча, вернулись в сад. Никитич запер засовом калитку, и все, так же молча, разошлись по своим местам.

Яков Потапович вернулся в свою горницу.

В ней было светло от врывавшегося в окно лунного света.

Он, не раздеваясь, сел на лавку и задумался.

Мысль о том, что на дворе глухая ночь и что надо ложиться спать, не приходила ему.

Ему было не до сна.

Испуганное и побледневшее лицо княжны Евпраксии при первых словах его горячего признания продолжало носиться перед его духовным взором и ледяным холодом сжимать его сердце.

Хотя он давно стал привыкать к мысли о несбыточности мечты его о взаимности, но все же мечта эта потухающей искоркой теплилась в его сердце и служила путеводной звездочкой в его печальном земном странствии.

Теперь звездочка эта потухла и беспросветная тьма неизвестного будущего, без надежды и упований, окружила его.

Не только не пугала, но даже не выпала ему на ум возможность страшного отмщения со стороны всевластного Малюты, да и какие муки, какие терзания мог придумать этот палач тела ему, истерзанному и измученному сидящим внутри его самого душевным палачом.

Так просидел он, не сомкнувши глаз, до самого утра, и когда в доме все встали, он переоделся и спустился вниз к князю Василию.

С тревогой думал он, не дошло ли как-нибудь до него ночное приключение, но взглянув на спокойное, как всегда, лицо старика, встретившего его обычной ласковой улыбкой, успокоился.

Князь Василий, видимо, не имел даже малейшего подозрения о случившемся.

При нем вошла к отцу с утренним приветствием и княжна Евпраксия.

Она, видимо, была здорова, но лишь немного бледнее и немного серьезнее обыкновенного.

Жизнь в княжеском доме вступила в свою обычную колею.

Роковые события ночи на 29 декабря оставили самый глубокий и неизгладимый след лишь в душе Якова Потаповича.