Страница 40 из 110
Мария Риккль, конечно, не была бы Марией Риккль, если бы не выдвинула перед сыном дополнительные условия: адвокат сообщает, что мать не может быть спокойна за судьбу имения, если Юниор будет распоряжаться им по своему усмотрению, и потому ставит над сыном дядю Гезу, с ним Кальман должен обсуждать все свои хозяйственные планы, ему должен еженедельно докладывать о состоянии дел. Геза будет осуществлять за Юниором постоянный надзор, ему же Кальман должен вернуть по частям взятую в долг сумму, так как именно благодаря дяде получил свои деньги Татар. Униженный Юниор чувствует, что радость его стремительно тает; теперь, когда он вот-вот станет отцом двух детей, снова быть под опекой, причем не под ласковой опекой Сениора, а под мелочным контролем дяди Гезы, которого Юниор с малых лет терпеть не может! Однако адвокат еще не кончил. Мария Риккль просила передать сыну: она по-прежнему уверена, что брак его — ошибка и если сейчас он его и не намерен расторгнуть, то рано или поздно к этому придет; а потому пусть Кальман имеет в виду, что она не желает общаться с невесткой и категорически возражает, чтобы он вводил жену в дебреценское общество, если же он ослушается, то может собирать вещи и убираться из Паллага. Эмму Гачари она не желает видеть и на улице Кишмештер; кстати, пусть Кальман не питает излишних иллюзий: сам он тоже будет посещать родительский дом, лишь если за ним пошлют или пригласят иным образом. Юниор вскакивает, опрокинув стул, и убегает вне себя от возмущения, адвокат же везет домой расписку Татара и сообщает, что миссия его, к сожалению, не увенчалась успехом. Купецкая дочь, однако, ничуть не огорчена. Юниор убежал из кафе, не успев даже получить ту небольшую сумму, которая предназначалась ему как временное пособие; Мария Риккль с бесстрастным видом опирается на свою любимую вышитую подушечку на подоконнике, рассматривает прохожих, идущих по улице Кишмештер, и ждет.
Маленькая Ленке вскоре снова дает о себе знать; самое первое письмо, по всей вероятности, писалось не дома, не на глазах у Эммы, а, может быть, на почте. Маленькая Ленке-Кальман на этот раз просит, пусть бабушка попробует победить в себе гнев и найти для них уголок в своем сердце; а еще пусть бабушка не требует, чтобы они ее не навещали и жили в Паллаге изгнанниками, они хорошие, и мамочка тоже хорошая, и все они очень-очень любят милую бабушку. Поскольку ответа не последовало, «маленькая Ленке» вновь берется за перо; теперь про Паллаг в письме нет ни слова: Ленке сообщает, что она больна, ей очень плохо, в квартире нетоплено, есть почти нечего, пусть бабушка поможет, иначе она уйдет вслед за братиком и сестренкой. День, когда приходит это письмо, надолго останется в памяти обитателей дома на улице Кишмештер: на Марию Риккль в этот день страшно смотреть. Все притихли, притаились, чтоб не попасться хозяйке под горячую руку; и тетя Клари, и Мелинда, и Илона, и Аннуш, ухаживающая за паралитиками, и горничная Агнеш; даже прислуга догадывается, почему несется из комнаты Сениора пронзительная немецкая ругань, Мелинда же, которая, как и мать, двуязычна, понимает каждое слово. Купецкая дочь снова выкладывает беспомощному Сениору все, что она думает о нем и о его сыне, и снова клянет тот день, когда впервые услышала само это имя, Яблонцаи, и швыряет мужу на колени письмо «маленькой Ленке»: видывал ли свет более изуверскую форму шантажа, более подлое, бесстыдное вымогательство! Ведь она, Мария Риккль, стояла возле Эрнёке и маленькой Эммы, они задыхались у нее на глазах, — так где же мерило, где средство, с помощью которого удалось бы определить, где тут правда, а где ложь; ведь если написано, что Ленке — которая, Мария Риккль это прекрасно знает, постоянно недоедает, склонна к простуде, живет в сырой, холодной комнате, — что Ленке серьезно больна и лежит при смерти, то это столь же вероятно, как и то, что Юниор бессовестно врет, правдивость в нем спокойно уживается со лживостью, — но вдруг Ленке действительно умрет и ей, Марии Риккль, до конца дней придется нести на себе страшное бремя ответственности за это? Так вот и будут идти месяцы, годы, и к ней всегда будет протянута рука за милостыней во имя маленькой Ленке, ведь под тем предлогом, что живущий где-то вдали, по существу, и не виденный ею ребенок страдает, нуждается в каком-то особенном лечении, по той или иной причине не может жить в Паллаге, так как это ему вредно, — под такими предлогами великолепно спевшийся дуэт, Юниор — Гачари, всегда сможет ее шантажировать. Нет, так невозможно жить! Мелинда, подслушивающая в коридоре, утверждала, что Сениор ни слова не сказал в ответ, а когда жена умчалась от него и Мелинда смогла войти в комнату, он сидел белый, как стена, постаревший, рука его, когда он потянулся за книгой, тряслась. Мария Риккль утихла, даже повеселела: ей пришел в голову вариант, позволяющий не только унять неспокойную совесть, но и помочь маленькой Ленке в беде, в то же время получая в руки козырь, который позже, бог даст, поможет-таки подтолкнуть молодых к разводу. Она написала письмо, тут же заставила Мелинду отнести его на почту и заявила домашним: ею принято решение забрать маленькую Ленке у Кальмана, одежда в доме найдется, можно будет подобрать что-нибудь из старых платьев Мелинды, что касается еды, то там, где питается столько взрослых, да собак, да кошек, одного ребенка всегда прокормят. У Кальмана свалится с плеч такой груз, что он сможет вздохнуть свободно и без помех начать все сначала, а эта девка, Гачари, если захочет когда-нибудь получить дочь обратно, пусть отказывается от Кальмана и дает согласие на развод.
Тетя Пирошка сама видела в бумагах, оставшихся после Юниора, письмо, решившее судьбу Ленке. Мария Риккль писала сыну: она сама с сожалением узнала, что на него свалилась новая беда, — уход за ребенком, особенно после болезни, в условиях, в которых они живут, — задача просто непосильная, она прекрасно это понимает и потому не только подтверждает свое предложение насчет Паллага, но сверх того еще согласна взять к себе Ленке. О том, надолго ли она берет Ленке, в письме речи нет, но вторая, в мягкой обложке, тетрадь стихов Юниора свидетельствует, что Кальман Яблонцаи был хоть и наивен, но не глуп, он понял, что задумала мать, и, пока это было в его силах, пытался отразить опасность. Письмо пришло на квартиру, утаить его от Эммы, которая на последнем месяце стала капризной и плаксивой, было невозможно, Юниор попал в сложное положение. Эмма, естественно, не знала, что стоит за паллагским вариантом, и, с тех пор как Кальман сообщил ей, что не принял предложений, переданных матерью с адвокатом, пилила его не переставая. И вдруг оказалось, что дело поправимо; Эмма готова прыгать от радости, готова, впервые в жизни, изменить свое мнение о свекрови, которая, как видно, способна-таки понять, что без денег, без помощи, с непоседливым, пристающим с бесконечными вопросами, постоянно голодным четырехлетним ребенком на шее Эмма не может спокойно рожать. Если мать Юниора хоть ненадолго возьмет на себя заботы о Ленке и не станет принуждать их жить с нею в одном доме, то, глядишь, постепенно их отношения придут в норму. Кальман рассказывал Мелинде, что чуть умом не тронулся, пока Эмма, счастливая, раскрасневшаяся, суетилась вокруг, объясняла Ленке, что скоро она поедет в гости к бабушке, там есть и собачка, и киска, и еще много-много всего, чего здесь у них нет, и большой сад, потому что бабушка любит свою внученьку, и искала среди оскудевших пожитков, что дать дочери с собой, и сама принесла Юниору перо и бумагу, чтобы он написал матери. Между супругами происходит еще одна ужасная сцена, Юниор, не написав письма, убегает и бродит в отчаянии по городу; вместо письма 29 января 1889 года появляется такое стихотворение:
Написала мне письмо мать родная:
дескать, внучка ей тоже не чужая,
так и быть, заберу на воспитанье,
а тебе, мол, отец, до свиданья.
Свет не видывал такого коварства: