Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 2 из 110



Среди иных трудностей, обуздывающих воображение, тут главный барьер — психологический. Ведь мы меньше всего расположены смотреть со стороны на людей, с которыми живем бок о бок. Нужна дистанция времени и выпадение из ритма домашних будней, чтобы изострилось наше зрение в отношении людей близких. Иногда мимолетная встреча, удививший нас чем-то человек, которого мы и видели-то всего час или два, врезаются в память на всю жизнь. О такой встрече легче рассказывать. Те, что живут рядом с нами, удивляют нас редко. Но в простонародном обиходе слово «удивляет» имеет особый смысл. Деревенская женщина, зардевшись внезапно от смущения, скажет о своем муже, с которым прожила двадцать лет: «Удивляет он меня!» И это — как признание в неотцветшей, живой любви.

— У меня к вам вопрос деликатного свойства. После того как из архивов, из рассказов близких вы воскресили для себя историю жизни матери, а потом написали об этом, вы по-другому стали относиться к ней?

— Полюбила еще сильнее, и мать, и отца, так как почувствовала себя их родителями. В детстве, юности я многого не понимала. Не понимала, например, почему мать меня так берегла. И отец тоже — в Дебрецене он работал в магистрате. Я не понимала тогда, что они боялись, боялись, что я могу исчезнуть из их жизни, как они потом исчезли из моей. Мне казалось, что я всю жизнь проживу с ними в Дебрецене.

— А вы любите Дебрецен?

— Еще бы! Даже воздух там совсем другой на вкус, чем в Будапеште… С гимназической скамьи я мечтала стать преподавателем латыни и посмеивалась над учителем, который говорил, что я должна стать писателем.

— С этой книгой вы лучше поняли мать, отца, бабушку, но, может быть, вы и себя лучше поняли, что-то неосознанное в себе, свою кровную связь с ними?

— Признаюсь, я не задумывалась над этим. Но пожалуй, да… Конечно, да!

— А почему вы хотели стать преподавателем латыни?

— В XIX веке многие из нашей семьи и людей ей близких сидели в тюрьме за стихи и другие сочинения против Габсбургов. Латынь тогда противопоставлялась немецкому, в Австро-Венгрии говорить по-латыни значило быть в оппозиции. Помню, что отец говорил с дедушкой по-латыни. И я до сих пор латынь знаю — это мой конек. Когда я бываю теперь в Италии и начинаю объясняться там по-латыни, все падают в обморок от изумления. Но я выучилась латинскому языку с детства, в университете была лучшая ученица. Потом мне это помогло, когда я попала в будапештский литературный круг. Я чувствовала себя на равных с мужчинами. В обществе молодых литераторов в Будапеште мы читали стихи, ругались, спорили до утра. Впрочем, в университете я готовилась быть историком литературы, а не писателем.

— Навык историка литературы, исследователя тоже, наверное, был не лишним для этой последней книги?

— Конечно.

В «Старомодной истории» мать, пока она была жива, была для дочери бесконечно близким существом, но и своего рода загадкой. Прошлое ее исчезало в тумане дней, из которого лишь время от времени выныривали какие-то островки былой яви, обломки давнишних событий. Слова ее перед смертью: «Сколько у меня было тайн…» — сильно возбуждают воображение, как завязка романа-исследования. И автору оставалось лишь смутно догадываться, имела ли она в виду неразделенную и пронесенную через всю жизнь любовь, или свое принужденное первое замужество, или тяжкие призраки детства, стоявшие за словами: «Я выросла сиротой при живых родителях…»



Мы редко делимся с детьми своей жизнью. И когда они взрослеют, наше личное прошлое все еще загадка для них.

Почему мать, или матушка, как охотнее называет ее Магда Сабо, потихоньку гладила ладонью стену одного дома в Дебрецене? Почему она бросила в огонь книгу, подаренную ее дочке бабушкой — Эммой Гачари? Фразы, вырывавшиеся порой у Ленке Яблонцаи про своих отца и мать («Я и не знала их почти…»), заставляют ее детей ломать голову: что же приключилось некогда в их семье?

Событие цепляется за событие, выволакивая цепь дней прошлого, и Магда Сабо начинает сознавать, что, для того чтобы понять вполне судьбу матери, ей не избежать спуститься с фонарем еще глубже, в подвалы исторической памяти. Ей придется коснуться судьбы бабушек и дедушек, а может быть, еще дальше — прадедов и прабабушек, — и так она должна отступить вместе с историей Венгрии к полулегендарным временам, потому что в жилах Яблонцаи течет все же «полторы капли Арпадовой крови». Магда Сабо говорит об этом с улыбкой, но и с некоторым родом гордости, потому что вряд ли можно найти венгра, равнодушного к своей связи с теми, «что пришли сюда с Арпадом», отважными всадниками, древними предками нынешних мадьяр.

На историю Венгрии с древнейших времен ложатся тени от ветвей фамильного древа. Русский читатель в этой части книги должен преодолеть труд мелькания десятков незнакомых имен, подробностей далекого ему быта и истории, постепенно свыкнуться с чуждо звучащими его уху именами и названиями. Медлительно вовлекает в себя семейный эпос, не сразу прорисовываются главные лица, но тот, кто не пропустит без внимания этот экскурс в историю, будет вознагражден полнотой понимания книги.

Судьба нескольких венгерских семей в Затисье возникает как сквозь пелену светового занавеса. Край ленивых речек, степей и болот, где столько прошумело исторических событий, отозвавшихся в истории рода Яблонцаи! Автор тщательно готовит сцену действия, устанавливая декорации: два комитата (округа) Затисья с их бурным прошлым — болотистый Шаррет и получивший имя от вольного войска гайдуков комитат Хайду. А в центре Хайду, на скрещении многих дорог, — Дебрецен, «кальвинистский Рим», город пуритан, ученых и торговцев.

«Град сей весьма мрачен», — вспоминает автор слова английского путешественника и ботаника Таунсона, посетившего Дебрецен на рубеже XVII и XVIII веков. О, как был опрометчив этот ботаник! Магда Сабо отвечает ему вдохновенной и ядовитой речью во славу города, уцелевшего в веках без стен и башен, оставшегося стоять среди степей и болот; а ведь сколько чужеземцев прошло через него, сколько властей сменилось! И вот уже перед взором дочери Ленке Яблонцаи проносится тень ее матери, так любившей родной город: она гонится на том свете за ботаником Таунсоном, чтобы пристыдить его.

Все эти отступления, как выясняется, не лишние, потому что национальный характер, помимо всего иного, имеет связь и с местностью, и с ландшафтом. Автор «Старомодной истории», ища разгадку страстям и характерам, неизбежно со вниманием остановится на этнографии, географии и истории этой части Венгрии.

Среди предков Ленке Яблонцаи — галерник и капитан гайдуков, торговцы и офицеры-гонведы, лица, близкие королевской семье, и участники восстания, гордящиеся, как Сениор, своей близостью к Петефи. Торгаши, купцы со стороны бабки — Марии Риккль, и легко проматывавшие свои поместья «аристократы» со стороны деда — Кальмана-Сениора.

Через судьбы одного рода и семьи — обычной венгерской семьи горожан состоятельного круга — так или иначе прошли и нашествие татар, и турецкое владычество, и господство Габсбургов, и войны за независимость; их втягивало в свой водоворот восстание 1848 года и события войны года 1914-го — словом, вся, вся венгерская история совершилась в них или с ними рядом.

В отношении к преданиям старины Магда Сабо — летописец горделивый, патриотический, но не апологетичный до потери меры, В своем стремительном стостраничном пролете по истории страны и собственной родословной автор не теряет доброго качества легкой иронии: не соблазняется знатностью рода, не кичится наследным гербом и с улыбкой рассматривает на геральдическом щите наивную символику палаша и чахлого барашка. Лирическая нота в отношении прошлого своего города и края не помешала М. Сабо увидеть Дебрецен, каким он был на недавней исторической памяти: глухо запертые ставни, узкий мирок провинции. Не обнаруживает автор томительной сентиментальности и в описании ближайших своих предков.

Сцена действия готова для появления главных лиц, туман легендарных времен истории мало-помалу рассеивается, и на первом плане рассказа возникает крупно и въявь сияющий вечерними огнями огромный дом на улице Кишмештер, дом с двумя крыльями и аркой ворот посередине под стеклянным козырьком. Дом, где безраздельно хозяйничает и правит крепкая, сухая и строгая «купецкая дочь» — Мария Риккль. Где живут три бесцветные дочери ее — «парки», и среди них Гизелла, самая некрасивая, но живая, схватчивая, острая и неглупая. Где в задних комнатах поет и сквернословит, мотая седым чубом, прадед Ленке — Имре-Богохульник, прикованный к креслу параличом ног. Где в соседней комнате в таком же кресле бессильно оканчивает свои дни другой пленник дома — Кальман-Сениор, когда-то блестящий офицер, пленивший сердце Марии Риккль, а позже лишь обуза для «купецкой дочери».