Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 66

В полутёмном прохладном подъезде было пусто. От мусорных бачков тянуло гнилью. Серая кошка умывалась на подоконнике.

— На каком ты этаже? — спросил Андрей, и голос его гулко полетел вверх. — На каком? — повторил шёпотом.

— На третьем, — так же шёпотом ответила Анюта.

— Ты… на лифте поднимаешься? — совеем близко придвинулся к ней Андрей, ощутив желанный яблочно-яблоневый запах, почувствовав, как два острых камешка ткнулись ему в грудь. Это были сжатые кулачки Анюты. Кошка закончила умывание, неслышно спрыгнула с подоконника, точно была пуховая. Матовым в полумраке казалось лицо Анюты. Камешки превратились в гибкие веточки. Отстраниться, увернуться попыталась Анюта, но Андрей ещё теснее прижался, лишая её манёвра.

— Так ты всё-таки поднимаешься на лифте? — тяжело дыша, изумляясь собственной тупости, уточнил Андрей.

— На лифте, на лифте, — быстро согласилась Анюта. — А иногда пешком.

Андрей чувствовал её грудь, чувствовал, как сначала напряглись, а потом мягкими, пластилиновыми сделались плечи.

— Я пойду. — Голос Анюты дрожал, она всё ещё пыталась высвободиться, но гибкие веточки превратились в безвольные цветочные стебельки, которые не в силах были ничему сопротивляться.

Андрей поцеловал Анюту. Её губы были сухими, горячими.

— Опять яблоки, — прошептал Андрей, — только… горячие. Ты не обижаешься?

Анюта замотала головой. Волосы метнулись туда-сюда.

Андрей поцеловал её ещё раз. Безвольные цветочные стебельки так же необъяснимо вновь превратились в гибкие веточки.

— Я побегу, — сказала Анюта, — побегу, ладно?

— А почему, — удержал её Андрей, — ты не спрашиваешь, какой я раз в жизни целуюсь?

— Только что в первый и… во второй! — Анюта побежала но лестнице, спугнула кошку. Кошка медленно оторвалась от каменного пола и, словно пуховый шар, взлетела на подоконник, выгнув спину. Всё в мире как бы замедлилось.

— А ты? — крикнул Андрей.





Анюта обернулась, помахала Андрею рукой и вдруг с потрясающей точностью скопировала движения кошки. Кошка-Анюта прыгнула, кошка-Анюта выгнула спину, кошка-Анюта рассмеялась. «Мяу-мяу», — почудилось Андрею в её смехе-мяуканье.

— Ты ведьма! — крикнул в восхищении Андрей, забыв про акустику пустынного прохладного подъезда. «Ведьма, ведьма, ведьма…» — побежало по ступенькам эхо. Кошке надоели эти нарушители покоя, и она исчезла. Андрей, пошатываясь, вышел на солнечный свет.

Вернувшись домой, он извлёк из шкафа запылившиеся акварельные краски, кисточки, налил в баночку воду и нарисовал картинку в голубых тонах: кошка-Анюта изгибается на подоконнике. Нацарапал карандашом на обороте: «Ведьма» — и подумал, что, пожалуй, у них с Анютой много общего. Она угадывает движения, он угадывает мысли. Вот только для Анюты это не составляет никакого труда, он же совершенно не властен над странной своей способностью.

Картинка получилась на удивление живой, и, глядя на неё, Андрей ощутил испуг и восторг, то есть снова пережил недавнее чудо, когда на него почти сразу обрушились: первая в жизни драка, первое свидание, первый поцелуй. Но сейчас к чуду примешивалась радость от того, что рисунок удачный, и Андрей не мог понять — что сильнее, откуда что проистекает? Прежде такой радости от рисования он не испытывал. Андрею казалось, он только что открыл новую жизнь, ту, о которой мечтал, читая Леонардо да Винчи, ту, которая была ему предназначена. Андрей смотрел на рисунок и испытывал раздвоение. В размытых голубых чертах девушки-кошки читалось нечто большее, чем просто необузданная фантазия.

Андрей смотрел на рисунок, а видел отстранённым взглядом сквозь нынешний огонь какую-то грядущую тщету их отношений с Анютой, огонь и тщету первых отношений вообще. Не бывают они счастливыми!

…Андрею и раньше случалось испытывать раздвоения, когда он был шестнадцатилетним пареньком, книгу ли читающим, картинку ли рисующим, и одновременно умудрённым старцем, которому давно известны все истины. Паренёк страстно переживал, желал чего-то, старец являлся лишь на миг, в самый разгар мечтаний, но в этот самый миг мечта таяла горьким облачком, а старец ласково улыбался. Андрей боялся этой улыбки. Безглазая латинская фраза: «Всё едино суть» — как бы змеилась на устах старца, а обличьем старец одновременно походил на античного философа и на их дачного сторожа, присматривающего за садом и домом. Такая же ласковая улыбка была у сторожа, а глаза… Нет, глаза были не пустые — добрые… Но доброта столь рассеянно лучилась на окружающий мир: на небо, на облака, на вишни и яблони в саду, на муравейник у изгороди, что иногда казалась Андрею каким-то сладеньким фарисейством, во всяком случае, к Андрею старик не был ни добрым, ни злым. Он был никаким.

Если для паренька смыслом жизни была мечта, то для старца — разрушение мечты. Истинный смысл, таким образом, оказывался посередине. Сознавать это в момент, когда хотелось безумствовать, было дико. «Это мудрость и яд прочитанных книг живут во мне, — думал Андрей. — От бесконечного совмещения книг, как негативов, родился старец, лживый книжный бог! Сразу девяностолетним, не знающим юности!» Действительно, прежде через книги открывался мир. Необычайно лёгкой, восприимчивей ко всему на свете становилась душа, любой мысли была готова ответствовать. Старец лишь омрачал это чувство, но победить не мог. Нынче же мир неожиданно открылся через рисунок. В размытых голубых чертах девушки-кошки прочитал Андрей будущее: будет боль, печаль, страдание, и… гипсово-ласковая стариковская улыбка почудилась: «Всё едино суть. Всё равно». Андрей закрыл глаза, приказывая умереть лживому книжному старцу. «Будет счастье! Счастье! Счастье! Вопреки тебе, лгуну!» — прокричал. Затряс головой, прогоняя наваждение.

Андрей и раньше рисовал. В детстве отец часто заставлял рисовать. Сажал рядом с собой на веранде, а на столе расставлял различные предметы. Когда Андрею хотелось рисовать — получалось хорошо, когда не хотелось — плохо. Рисовал впоследствии Андрей и без понуждений отца, однако никогда ещё не рисовал с такой страстью.

За первой акварелью последовали другие. Андрей теперь рисовал как одержимый, отвлекаясь только на школу, стремительное приготовление уроков, ожидание Анюты у входа в парк. Однако несколько дней подряд Анюта возвращалась домой прежней дорогой…

Андрею казалось, что, рисуя, он как бы обретает условное спокойствие. Анюте подобное спокойствие было даровано изначально. Анюте было достаточно просто пройти по улице, по школьному коридору — совершенство её было настолько очевидным, истинным, что не требовало доказательств. А Андрей, лишь рисуя, чувствовал себя равным Анюте. То, что ей было даровано изначально, он — на иных, естественно, полях — отвоёвывал лихорадочными усилиями.

Однако и здесь он презрел здравый смысл. Принялся за иллюстрации к Шекспиру, Данте, Эдгару По… Немыслимо было — одновременно впервые читать произведение и делать к нему рисунки, но Андрей уже был одержим. Жизнь теперь казалась ему не непрерывным бытием, чередой дней и ночей, а некой суммой мгновений. И мысль, что каждое мгновение среди беспечно и печально живущих, делающих или не делающих добрые дела людей, кто-то обязательно обдумывает, или, допустим, совершает преступление, — наполняла Андрея ужасом, будто непосредственная опасность угрожает не только ему, но всему человечеству. Мысль, что человеку надо спасаться от человека, неизменно повергала в состояние неверия и мрачной меланхолии. Андрей подозревал, что так и жить ему с этой мыслью, как с занозой.

Как раньше он прочитывал за ночь толстый том, так теперь не только прочитывал, но ещё и делал к нему рисунки. Рисование и Анюта заменяли Андрею в тот счастливый период всё.

— …Ты правильно делаешь, что много рисуешь, — заметил отец.

— Что-что? — Андрею показалось нелепым, что о его рисовании можно сказать «правильно» или «неправильно». Это было всё равно что сказать: «Правильно делаешь, что дышишь».

— Кстати, — добавил отец, — в твоём возрасте многие уже знают, где будут дальше учиться, чем будут заниматься в жизни.