Страница 4 из 37
ЛУНА НАД БЛЮДОМ
Дедушка обычно говорил про себя, но громко и быстро, а бабушка, наоборот, чаще вслух, но всегда очень тихо и с каким-то особым спокойствием.
— Мужчины не умеют отделять слова от шелухи бахвальства, — так, очень просто, объясняла она причину вообще-то очень сложного различия между мужской и женской манерой разговаривать. — Кроме того, они плохо видят, и к ним так и тянутся, а потом и поселяются рядом с ними навсегда выдумки самого разного толка.
Дедушка как раз в это время снимал с окон легкие дневные занавески и вместо них цеплял вечерние, свежие, темнотканые, — ночь обещала быть с облачной луной, густая, словно сок, выжатый из крупной ежевики. Дела, связанные со сменой света и темноты, он доверял другим неохотно, считая всех нас слишком безответственными для такой важной работы. Он не мог простить нам, что как-то раз, из самой обычной лени, мы оставили ночные занавески висеть на окнах до полудня, отчего стены покрылись непроглядной тьмой в три пальца толщиной, и ему пришлось потратить девять до краев полных ведер известки, чтобы день настал и внутри дома.
— Слышу-слышу! — сказал дедушка, поправляя складки сумерек.
— А разве я погрешила против истины? — усмехнулась бабушка одним уголком губ. — Как ты хвалился, когда сватался ко мне! И дом-то у тебя с двумя дымниками, и конь-то у тебя прямо арабский скакун, во всем селе второго такого нет, и амбар-то у тебя полнехонек, прямо стены трещат. А потом я увидела: крыша дырявая в двух местах. Правда, из обеих дыр дым идет. Про коня лучше и не вспоминать — с седлом к нему было не подступиться. А амбар действительно оказался полон, но только не кукурузой, а выдумками; кукурузы там было едва ли четыре центнера, да и то, если щедро отвешивать, считая треть за облегченную половину.
— У тебя, видно, память прохудилась, — отмахнулся дедушка. — Кукурузы у нас всегда хватало.
— Да, на кукурузные лепешки. А белый хлеб мы вымешивали из твоих выдумок, — усмехнулась бабушка другим уголком губ.
— Точно, но зато он был нежным, как душа, — не сдавался дедушка.
Бабушка умолкла. То ли ей не хотелось соглашаться, то ли кончился запас усмешек. А может, она вспомнила, что в молодости любила ужинать именно белым хлебом, замешанным на дедушкиных выдумках. Отломишь корочку, откусишь — она сначала хрустнет, а потом тает во рту, как масло... Что же это были за сладкие рассказы! Пчелы едва отрывались от некоторых слов, вдвое отяжелев от наслаждения.
— Когда-то давным-давно все сказки жили на краю света. А мир представлял собой большое блюдо, окаймленное узорами легенд и преданий. Позже, когда вселенная начала расширяться и округляться, мир алчно поглотил свои границы, и сейчас на их обрывки можно набрести где угодно, даже очень далеко от окраин, — сообщил мне дедушка той же ночью под большим секретом.
— О! — я широко открыл рот: это было чрезвычайно важное заявление. — Ты точно знаешь?
— А ты сомневаешься? — дед видел меня насквозь. — Проверь сам, пожалуйста; отправляйся в любую сторону и никогда не дойдешь до конца, только растратишь целый моток терпения. Мы разжирели сверх всякой меры. Если тут или там ступишь ногой в рассказ, знай, что это лишь малая часть былого прекрасного обрамления.
— Как это бывает с археологическими находками? — спросил я с таким интересом, словно мы еще не ужинали.
— Вроде того. Ты слышал про Александра Македонского?
— Мы в школе учили... — Я важно выпятил грудь.
— Должно быть, какую-нибудь ерунду, — оборвал меня дедушка. — Ты наверняка не знаешь, что здесь, за горой, скрывается часть границы тогдашнего мира, где он побывал. Пойдем туда завтра, я покажу тебе это необыкновенное место. Оно называется Эхей-двор.
Я долго не мог заснуть. Ветер-вихорь, проникнув в открытое окно, запутался в густой занавеси ночи, и она, надуваясь, непрестанно шелестела. Я пытался представить себе Эхей-двор, и мне он виделся как целое село, покачивающееся на самой границе света, то туда, то сюда. Голова у меня кружилась. Сном я укрылся только тогда, когда наши дома и поля, наша река, горы и леса сначала опасно отяжелели, а потом начали медленно, а затем все быстрее и быстрее падать в темно-синюю бездну.
— Вставай! — разбудил меня дедушка. — Вставай, я только тебя и жду.
Дедушка боялся, как бы мне не запретили такое далекое путешествие до Эхей-двора, поэтому еще на рассвете приготовил сумку с хлебом, сыром, абрикосами и веселыми приветствиями — на случай встречи в пути с кем-нибудь из родни или просто с добрым человеком. Из дома мы выбирались на цыпочках, неся в руках скрип половиц. Без шума проскочили мы и сквозь двор, перепрыгивая через ту траву, которая особенно шуршала. У ворот обули звуки шагов, но дедушка осмелел лишь тогда, когда мы уже отошли от дома достаточно далеко, а так как без помощи палки он передвигался довольно неуверенно, ему пришлось опереться на разговор:
— Когда Александр Македонский завоевал весь мир, нанес поражение всем своим врагам, поработил целые империи, превратил в своих подданных многие народы, захватил или получил в подарок множество сокровищ и женщин, — так вот, когда он все это сделал, был он еще очень молод, а уже не представлял себе, на нить какой цели нанизывать дни своего будущего. И это привело его в такое горе, что повалился он на постель и горько-горько заплакал.
Я вприпрыжку бежал рядом с дедушкой и воображал, как плачет Александр Македонский, как от его тяжелых всхлипываний вздрагивают купола роскошного дворца и как слуги лихорадочно снуют по покоям и коридорам, затворяя окна, чтобы бесцельно рассыпавшиеся дни владыки не уплыли безвозвратно куда-то за линию горизонта. Воображал, как глашатаи на площадях грозными голосами зачитывали собравшемуся народу указ: коль скоро кто-либо найдет беглый день жизни Александра, то должен без промедления вернуть его во дворец, а если утаит и оставит себе, то будет распят на площади в присутствии толпы. Воображал, как принадлежащие Александру большеглазые красавицы, каждая надеясь на успех, старательно плетут нити для рассыпавшихся дней государя, и всякий раз, когда какая-нибудь из свежесплетенных нитей рвется, становится все яснее, что жизнь такого мужчины нельзя связать в одно целое, тем более нежной женской рукой.
— Со всех концов империи собрались в столицу известные лекари и знахари, — продолжал дедушка. — Между тем, когда они встретились все вместе, их мнения разошлись. Одни говорили, что Александру в глаз залетела соринка, другие утверждали, что он неосторожно засмотрелся на плакун-траву, третьи считали, что, спрыгивая с коня, он вывихнул взгляд, — не буду перечислять дальше все их соображения, потому что это будет топтанием на месте и мы никогда не доберемся до въездных ворот Эхей-двора. Тем более что все равно никому из этих знатоков не удалось исцелить тяжелую болезнь.
— Но хоть слезы-то они ему утирали? — спросил я в надежде, что дедушка ненадолго остановится — он был так увлечен, что я едва поспевал за ним.
— Да, но это совершенно неважно. Беда уже заглядывала прямо в лицо Александру Македонскому. И вот когда у него почти не осталось слез — а без них, и это было известно уже тогда, душа трепещет от засухи, пока совсем не увянет, — в городе появился паломник; он был сухощав, в сандалиях с завязками из корней и трав, в выкрашенной в черный цвет власянице, а весь его необыкновенный облик венчала возвышающаяся над соломенной шляпой ушастая сова. Услышав о страданиях великого полководца, чужестранец тут же назвал причину болезни Александра: он болеет оттого, что завоевал весь мир. То есть оттого, что ему больше нечего завоевывать!
— Значит, не было лекарства, которое бы его спасло, — подумал я вслух, а про себя сказал с сожалением, что, значит, и этой истории скоро придет конец и что удивительно, как это дедушка выбрал такой короткий посох для столь долгого путешествия.