Страница 47 из 63
3
— Значит, не приезжал в Закарпатье двадцать шестого июня?
— Нет, — ответил бывший монах.
Был он худощав и высок. Лицо его изображало смирение и, может быть, мягкость. Светлые, как у младенца, глаза «брата Симеона» человеку не наблюдательному показались бы усталыми и погасшими. Они даже не взглянули на милицейский кабинет, на майора Бублейникова и капитана Вегера, сидевших за широким столом, на стоявшего у окна Коваля, а, как в некую точку опоры, вперились в ножку стула, стоявшего в противоположном углу.
Но бесстрастный этот взгляд был притворным — «брат», вроде бы и не глядя, видел решительно все.
Молчание продолжалось недолго.
«Зачем ему скрывать свой приезд, если ничего плохого не делал?! Какие у него на это причины?» — думал подполковник, внимательно изучая монаха, словно вражескую крепость перед атакой: темный мешковатый пиджак, перхоть на воротнике, редкие седые волосы, тонкий длинный нос глиняного цвета, мешки под глазами.
— Ну, зачем вы темните, гражданин Гострюк?! — вскочил Бублейников, не выдержав молчания. Он не заметил, как поморщился при этом Коваль. Подполковник не выносил нервозности и спешки во время дознания и считал, что волнение следователя, особенно если оно заметно, всегда на руку преступнику. — Зачем темните?! Отгул на работе в конце июня брали? Брали! Вас здесь в эти дни видели? Видели! К чему же эти выкрутасы?
— Отгул на работе брал, ваша правда. Ездил домой, в Ивано-Франковск. Здесь — здесь делать мне нечего, — ответил бывший монах, так и не подняв взгляда на майора.
«Ох, не с той стороны заходит! Стену лбом не прошибешь, — сокрушался Коваль. — Прекрасно ведь знает, что Гострюк — крепкий орешек!» После освобождения Закарпатья монаха должны были судить за сотрудничество с хортистами и с немецко-фашистскими оккупантами, но он сбежал. Потом появился в Киеве, где жил незаметно, словно полностью порвал с прошлым. Его арестовали, судили, но из-за отсутствия свидетелей (кто уехал за границу, а кто умер) суд ограничился условной мерой наказания.
У Бублейникова был свой метод допросов — он загонял подозреваемого в угол, не давая опомниться, запугивал, ловил на слове и порой добивался своего — конечно, в тех случаях, когда у человека была слабая нервная система. Оказавшись со временем в солидном, тихом кабинете управления, где шелестели бумаги и лишь изредка раздавались телефонные звонки, Бублейников уже никого не допрашивал. Но стоило ему «спуститься» в какой-нибудь районный или городской отдел милиции, как он сразу же прибегал к своему «методу».
Коваль такого «базара» не терпел. Тем более что монах не из тех, кого можно взять горлом. С Гострюком, как полагал Коваль, нужно было разговаривать осторожно. Вспоминая, словно случайно, нужные факты, уточняя детали, задавая, казалось бы, ничего не значащие вопросы, надо было заставить «брата» нервничать, а самому при этом оставаться спокойным и неумолимым судьей его слов и поведения. Наконец, двумя-тремя точными штрихами закончить допрос, давая подозреваемому возможность признаться самому, добровольно. Коваль не любил «давить» на подозреваемого и этим напоминал талантливого хирурга, который умеет «оперировать» без ножа.
«Пусть не сегодня расскажет правду, — рассуждал в таких случаях подполковник, — пусть еще подумает и покается на следующем допросе».
Но как трудно работать с майором! Честный и решительный, он, не задумываясь, подставит грудь, чтобы защитить человека от бандита, но едва только дело доходит до тонкого разговора… Не нужно быть психологом, чтобы понимать, что к разным людям и подход должен быть разный. Одно дело — Клоун или Длинный, иное — «брат Симеон». Хотя и к Самсонову, и к Кравцову надо подходить индивидуально. А Семен Андреевич никак не может освободиться от своих устаревших привычек.
Надо было немедленно исправить положение. Да так, чтобы Гострюк не заметил у следователей разногласий. Уже больше часа бьются они над этим «братом», а с места практически не сдвинулись: бывший монах категорически отрицает свой приезд.
Бублейников тем временем удивлялся, почему это подполковник не хочет сразу же вызвать свидетелей — старожила Ховаша и Надежду Павловну — вокзального кассира, которые видели подозреваемого и сейчас сидят в соседней комнате, готовые дать показания.
— Одну минуточку, Семен Андреевич. — Заметив, что майор готов вот-вот взорваться и наломать дров, Коваль предостерег его от очередной грозной тирады. — Займемся, пожалуй, другим вопросом.
Если бы не присутствие подполковника, майор давно дал бы волю своему норову, а тут ничего не остается, как еще раз проколоть карандашом несчастный листок, уже и без того похожий на перфокарту.
Коваль сделал паузу и прямо спросил Гострюка:
— Вы знаете вдову Иллеш? — Глагол он нарочно употребил в настоящем времени.
Но монах на это никак не отреагировал.
— Какую вдову? — переспросил он совершенно спокойно.
— Иллеш. Бывшую жену Карла Локкера?
Гострюк наморщил лоб, словно пытался сообразить, о ком идет речь. В конце концов этот трудный мыслительный процесс завершился опять-таки молчанием.
— Во время оккупации вы находились здесь?
Бывший монах вздохнул.
— В монастыре, — подсказал Вегер.
Когда допрашивал Бублейников, капитан не находил щелочки, чтобы принять участие в разговоре. Да и было это не вполне безопасно — майор позволял перебивать себя только Ковалю.
— Да, — ответил Гострюк.
И так внимательно посмотрел на Вегера, что тот подумал даже: а не знал ли этот монах его до войны? Хотя перед войной Василий Вегер был еще подростком и не мог обратить на себя внимание такого важного человека, как «брат Симеон».
— Вы дружили с Карлом Локкером? — спросил подполковник.
Гострюк промолчал.
— Во всяком случае, хорошо знали его?
— Его здесь знали все.
— Но вы-то не просто знали, вы были приятелями, — уже не спрашивал, а утверждал Коваль.
— Все люди братья, учит господь.
— Братьями вашими во Христе были, кажется, именно такие, как Локкер. Вы сотрудничали с салашистами, с немецкими оккупантами. Так ведь?
— В мирские дела старался не вмешиваться.
— А зачем же тогда бежали из Закарпатья в ноябре сорок четвертого года? Как только пришли советские войска. За что вас судили?
— Судили, да выпустили. Вина не доказана.
— Уверены, что ее нельзя доказать?
Гострюк на этот вопрос не ответил, но Коваль видел, как весь он напрягся, как налились кровью его восковые глаза. Дмитрию Ивановичу подумалось, что если бы «брат Симеон» владел искусством телекинеза, то даже стул — и тот развалился бы под его взглядом.
Он специально передвинул стул, который все время рассматривал Гострюк, и сел на него.
— Получается не очень утешительная картина. Вы — человек, которого условно оставили на свободе, и сейчас говорите неправду. Почему боитесь подтвердить свой приезд двадцать шестого июня?
— Что касается прошлого… так это было и быльем поросло. Во время войны был молод, ошибался, наделал глупостей, но теперь живу смиренно, никого не обидел — какие ко мне претензии? А за старые грехи на божьем суду ответ дам.
— Да. Это было давно, — согласился Коваль. — И не это главное в нашем разговоре, я просто напомнил вам кое-что, гражданин Гострюк. Чтобы вы не разыгрывали невинно оскорбленного и униженного. Двадцать шестого июня вы здесь были. Это установлено. Сейчас пригласим людей, которые видели вас.
Коваль кивнул на дверь, и капитан Вегер, отложив ручку, поднялся из-за стола.
Но бывший монах опередил его — неожиданно вскочил и сказал:
— Не надо свидетелей. Я приезжал сюда двадцать шестого.
— Не надо так не надо, — с деланным равнодушием согласился Коваль и даже отвернулся к окну и принялся неторопливо рассматривать почту, телеграф, магазин, столовую, серые от пыли акации, липы… — Так зачем вы сюда приезжали? По какому делу? К кому?
— Ну и что, что приезжал? Приезжал и приезжал, — пытался избежать прямого ответа Гострюк. — Жил когда-то здесь. В молодости. Вот и приезжал. По личным делам.