Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 26 из 58

Следующие несколько недель были оживленными. Когда отец вернулся, я рассказала ему, что случилось во дворе и что мистер Форрест пообещал научить меня водить. Мне не пришлось упоминать, что я не разговариваю с матерью, потому что именно этой новостью она встретила его у двери. Я знала только, что, не разговаривая с ней, я словно запасаю орехи или патроны. И становилась сильнее с каждым днем.

Мистер Форрест подъезжал в своем «ягуаре», давил на гудок, я хватала куртку и сбегала по лестнице. Иногда я замечала тень в гостиной, но от лестницы до передней двери было всего три гигантских скачка, и я предпочитала верить, что присутствие матери ослабевает с каждым новым моим спасением от нее. Снаружи ждали солнечный свет и ярко-зеленый автомобиль с ягуаром, привольно взметнувшимся в воздух.

Едва за мной закрывалась входная дверь, как до мистера Форреста и его машины оставалось всего двадцать бетонных ступенек. Я всегда боялась скользить по металлическим перилам, хоть и хотела очутиться на улице быстрее. Воображение рисовало мою расколотую голову на тротуаре и мать, которая не в состоянии спуститься туда, где я упала, и вызвать «скорую». Или даже хуже: как она заставляет себя дойти и топчется по моим мозгам и крови, задыхаясь и яростно жестикулируя.

Когда отец начал подыскивать дом в Фрейзере, Малверне и Паоли, он ездил один. Делал полароидные снимки комнат и дворов. Привозил их матери, и они раскладывали фотографии в столовой, создавая что-то вроде коллажей каждого дома, отделенных друг от друга темно-ореховым пространством обеденного стола.

Я возвращалась с уроков вождения мистера Форреста, и мы втроем окружали стол, внимательно глядя на то, что может стать нашим. Благодаря этому опыту отец и решил купить мне мою собственную камеру.

— Чтобы ты могла фотографировать одноклассников или концерты групп и приносить снимки матери.

— Я не хожу на концерты, — возразила я.

— Ладно. Ну, тогда то, куда ходишь.

Он слабо улыбнулся, и мне хватило ума промолчать. Не то я оказалась бы предательницей, ведь все указывало на то, что мать может никогда больше не выйти на улицу.

Но мне нравилось выбирать дом по фотографиям. По ночам мне снились спальни, летавшие в небе рядом с гаражом на одну машину — вишневый «ягуар» с настоящей деревянной инкрустацией на приборной панели.

Иногда я не понимала, кого она допрашивает: отца или дома.

— Модные деревянные панели, — говорила она, — но зеленый ковер ужасен. Что скажешь?

— Похоже на траву, — отвечал отец.

— Грязную траву, в лучшем случае.

И хотя наступала моя очередь говорить, я молчала.

Когда наконец настало время матери осмотреть три дома, прошедших проверку, планы строились почти неделю. Мать подбирала наряд и раскладывала его в свободной спальне, где ружья ее отца по-прежнему гордо красовались вдоль стены. Я решила, что найду безмолвный способ выразить матери свою поддержку, по-прежнему отказываясь с ней говорить.

В то время я сидела на строгой диете и по утрам перед субботним осмотром нарезала себе морковки и сельдерея на весь день и смотрела на них. Используя оранжевые кружочки морковки вместо блокнотов, я создавала свой собственный диетический вариант сахарных сердечек для Дня святого Валентина.

«Удачи!» — написала я черным фломастером на одном кружочке. «Успех!» — на другом. А затем увлеклась. «Таких!» «Осторожнее». «Ешь морковку!» «Ату!» «Вон!»

Следующим этапом было рассовать их по дому там, где она найдет их. В носки туфель, которые она положила в спальне вместе с нарядом. Под некогда желанную пуховку в пудренице на туалетном столике. В запачканную помадой чашку. Пока я кралась по дому, рыскала по комнатам в поисках, куда бы спрятать морковные записки, я позабыла свою ненависть к матери и открылась любви. Перелетать с одной стороны на другую было так легко — как на качелях на детской площадке.





В утро большого дня отец попросил меня оставить жилые комнаты и посидеть на кухне с закрытой вращающейся дверью. К этому времени мать не покидала сам дом около года, а двор — почти пять. Соседи, знавшие, что отец проводит выходные в поисках дома, непривычно притихли.

Когда отец затолкал меня на кухню и легонько поцеловал в лоб, его мысли были заняты матерью, которая дрожащим голосом громко напевала наверху; я увидела одеяла, сложенные на обеденном столе, и поняла, для чего они предназначены.

Утро началось с того, что отец рано встал и спустился приготовить завтрак и отнести его матери на подносе. У его любви был регулятор громкости, и, похоже, ее слабость выкрутила его на всю мощь, так что реверберация не оставила места для меня.

Одеяла должны были успокоить ее. Это были тяжелые серые одеяла для переезда. С одной стороны — из фетра, с другой — из стеганого хлопка. Мать в последний раз выходила за пределы нашего двора, когда мне было одиннадцать. Тогда всю дорогу до местной аптеки она не снимала одеяла с головы. Мы с отцом отвели ее в проход, где продавали средства женской гигиены. Неважно, сколь мучительно это было, она хотела быть рядом со мной, когда я покупала свои первые прокладки.

Со своего места на кухне я видела ее через ромбическое окошко двери. Она была мертвенно-бледна и одета в абрикосовый льняной костюм, который пролежал в ожидании целую неделю. На ногах — лодочки, в которые я засунула морковные кружки. Отец обнял ее, затем подержал в своих руках, тихо что-то говоря, — слов я не разобрала, но поняла, что они призваны утешить. Он поглаживал ее напряженную спину, пока она не высвободилась из его объятий и не встала, прямая как струна, в позу модели, которой некогда была. Я видела, что она потратила время на нанесение того, что полагала макияжем для улицы — не только обычные ее пудра и блеск, а по полной программе, и все лишь ради моего отца и темной ткани — тушь, подводка, тональный крем и красная матовая помада.

«Она готова, — подумала я. — Сейчас или никогда».

Отец взял первое серое одеяло и обернул его вокруг талии матери, свободно заколов английскими булавками. Оно доходило до самой земли. Следующее было накинуто ей на плечи и сколото спереди. Пока что она казалась большим ребенком, играющим во что-то вроде переодевания в монаха. Но оставалось еще последнее одеяло, и в прошлом с ним было больше всего хлопот. Одеяло, которое надевалось ей на голову.

Когда я помогала отцу, мне против воли казалось, что, надевая на нее это одеяло, мы словно посылаем ее на виселицу. Я держала одеяло так, чтобы видеть ее лицо.

— Все нормально, мам?

— Да.

— Мы с отцом можем купить их.

— Я иду.

Опустив одеяло, я уставилась на волнистые линии машинной строчки, зная, что матери необходима поддержка этого медленного удушения, когда она выходит в мир.

Отец наклонился поцеловать мать, прежде чем развернуть последнее одеяло. Я знала, что именно в такие мгновения он любил ее сильнее всего. Когда мать была сломлена и беспомощна, когда ее прочная скорлупа была сорвана, когда злость и хрупкость не могли ей помочь. Это был печальный танец двух людей, умиравших от голода в объятиях друг друга. Брак их был буквой «X» навеки соединившей убийцу и жертву.

Отец накинул ей на голову зловещий капюшон, и мать исчезла, ее сменило пустое видение в темно-серой шерсти. Они поспешно зашагали к двери. Я покинула свои насест на кухне и ощутила, как прохладный утренний воздух ворвался снаружи.

Так же внезапно, как отец схватил мать на руки, а она застонала, словно животное, попавшее в капкан, я бросилась в столовую, а затем на крыльцо — как раз вовремя, чтобы увидеть, как они исчезают в передней двери и спускаются по ступенькам.

Отец планировал загодя. «Олдсмобиль» был развернут против движения, пассажирская сторона ближе к дому, а дверь — открыта. Мимо проехали миссис Касл с мужем. Отец не обратил на них внимания, хотя в другой день помахал бы рукой. Мистер Доннелсон подстригал траву у дома и с жалостью смотрел на моих родителей.