Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 52



Я киваю, но не выражаю своего одобрения, и умный парень выглядит обескураженным.

— Я не прав? — спрашивает он, покраснев.

— Нет, нет, — говорю я, а сам в это время думаю: «Что вы делаете, мисс Роджерс, жуете конфеты с орешками? Мы должны были бы потягивать белое вино…» И тут мне приходит в голову мысль, что, наверное, вот так же, как мисс Роджерс, скучала и Элен, когда была студенткой, до тех пор, пока тот мужчина — человек, который был почти в два раза старше меня! — не сорвал ее с учебы и не бросил в жизнь, полную романтических приключений…

Позже, оторвавшись от чтения вслух отрывка из «Дамы с собачкой», я смотрю в глаза толстой серьезной еврейской девушки из Беверли-Хиллз, ловлю ее невинный, неподкупный взгляд. Весь год она сидит в первом ряду и записывает все, что я говорю. Я читаю последний абзац, в котором влюбленная пара, потрясенная своим открытием, что любовь их так глубока, тщетно пытается понять, почему у него есть жена, а у нее муж. И им кажется, что всего через несколько минут они найдут выход и начнется новая прекрасная жизнь. Но оба понимают, что конец еще очень и очень не скоро, и этот, такой сложный и трудный отрезок — только начало. Я слышу, как говорю о трогательной прозрачности финала — никакой фальшивой загадочности, только беспощадность фактов. Я говорю о том, как много сумел сказать Чехов о человеческих отношениях всего на пятнадцати страницах. Как насмешка и ирония постепенно уступают место сожалению и печали. Как тонко он чувствует момент расставания с иллюзиями, и как действительность разбивает даже самые безобидные иллюзии, не говоря уже о грандиозных мечтах. Я говорю о его пессимизме относительно того, что он называет «делом личного счастья», и мне хочется попросить эту круглолицую девушку в первом ряду, которая торопливо записывает в своей тетрадке мои слова, стать моей дочерью. Я хочу заботиться о ней, оберегать ее и сделать счастливой. Я хочу покупать ей платья и оплачивать ее счета к врачу. Хочу, чтобы она подходила ко мне, когда ей одиноко и грустно, и обнимала меня. Как хорошо было бы, если бы это Элен воспитали такой милой девушкой. Но как мы можем кого-нибудь воспитать!

Когда позже в этот день она попадается мне идущей навстречу по территории университета, я борюсь с искушением сказать ей, которая, вероятно, всего на десять или двенадцать лет меня младше, что я хочу удочерить ее, хочу, чтобы она забыла своих родителей, о которых я ничего не знаю, и позволила мне стать ее отцом и защищать ее.

— Привет, мистер Кепеш, — говорит она, махнув рукой, и этот нежный жест что-то делает со мной. Я чувствую в себе необыкновенную легкость, я чувствую, что меня захлестывает такое чувство, которое переворачивает меня, и уносит сам не знаю куда. Может быть, у меня будет сейчас нервный припадок, прямо здесь, перед библиотекой? Я беру ее руку в свои и говорю, давясь от волнения:

— Вы хорошая девушка, Кэти.

Она опускает голову, ее лоб краснеет.

— Как я рада, — говорит она, — что хоть кому-нибудь здесь нравлюсь.

— Ты хорошая девушка, — повторяю я, отпускаю ее руку и иду домой. Интересно, достаточно ли трезва бездетная Элен, чтобы приготовить ужин?

В этот вечер к нам зашел служащий английского инвестиционного банка Дональд Гарланд, первый из гонконгских друзей Элен, приглашенных поужинать с нами у нас дома.

Разумеется, иногда она выглядит очень эффектно, например, когда собиралась в Сан-Франциско на встречу с кем-то из потерянного рая, но никогда прежде я не видел, чтобы она ждала какой-нибудь встречи с таким почти детским радостным ожиданием. Случалось, правда, что, потратив несколько часов на подготовку к запланированному ланчу, она вдруг появлялась из ванной комнаты в самом затрапезном своем халате и объявляла, что не может выйти из дома, чтобы пойти на эту встречу.

— Я отвратительно выгляжу.



— Это совсем не так.

— Нет, так.

После этого она на целый день отправлялась в постель.

Сейчас она говорит мне, что Дональд Гарланд — «один из самых милых людей», которых она когда-либо встречала.

— Я была приглашена к нему домой на ланч в первую неделю моего приезда в Гонконг. С тех пор мы стали очень близкими друзьями. Мы просто обожали друг друга. В центре стола стояли орхидеи, которые он нарвал в своем саду — в мою честь, как он сказал, — а из внутреннего дворика, где мы сидели за столом, открывался вид на залив. Мне было восемнадцать лет, а ему около пятидесяти пяти. Господи! Ему сейчас, наверное, около семидесяти! Ему никогда нельзя было дать больше сорока, он был всегда таким веселым, молодым, восторженным. Он жил тогда с одним очень приятным американским парнем, с очень легким характером. Этому Чипсу было лет двадцать шесть-двадцать семь. Сегодня днем Дональд сообщил мне по телефону ужасную вещь — два месяца назад Чипс умер прямо за завтраком от аневризмы. Упал и умер. Дональд привез его тело в Вильмингтон, в штате Делавер, похоронил, а вот уехать не смог. Он несколько раз бронировал себе место в самолете, а потом аннулировал бронь.

Чипс, Дональд, Эдгар, Брайан, Колин… Я уже не реагирую, не задаю никаких вопросов, не выражаю ни малейшей симпатии, любопытства или интереса. Я уже давно выслушал все, что мог, о гонконгских гомосексуалистах, которые «обожали» ее. Я лишь слегка удивлен, что должен присутствовать при этой необыкновенной встрече. Она плотно прикрывает глаза, словно хочет стереть меня на мгновенье из вида, чтобы не сорваться.

— Не говори со мной так. Оставь свой ужасный тон. Он был самым близким моим другом. Он сотни раз спасал мне жизнь.

«А зачем ты сотни раз рисковала своей жизнью?» — думаю я. Мне удается сдержаться и не ответить на обвинения и прокурорский тон, которым они были высказаны, потому что я знаю, что больше злюсь по поводу того, что она делает сейчас, чем по поводу ее прошлого, которое я должен был научиться игнорировать или принять, хотя и без восторга, еще много лет назад… По мере того, как тянется вечер и Гарланд все с большим воодушевлением пускается в воспоминания, я начинаю задумываться над тем, что, возможно, она пригласила его к нам, чтобы я понял, с каких вершин она упала в своем безумном решении соединить свою судьбу с таким старомодным чудаком, как я. Не знаю, таково ли было ее намерение, но, во всяком случае, выглядело это именно так. Я не был для них жизнерадостным Чипсом с легким характером. В их глазах я был учителем откуда-то из викторианской эпохи, которого мог расшевелить только взмах трости или щелканье хлыста. В тщетной попытке не быть таким благочестивым строгим формалистом, я пытаюсь поверить в то, что Элен просто показывает этому человеку, который так много для нее значил и был к ней так добр и который сам только что пережил серьезный удар, что все в ее жизни хорошо, что она и ее муж живут в комфорте и согласии, и ее покровитель не должен больше о ней беспокоиться. Да, Элен просто играет, как сделала бы любая преданная дочь, чтобы скрыть от любящего отца жестокую правду… Короче, может быть, такое простое объяснение присутствия Гарланда здесь кого-нибудь бы и удовлетворило, но это выше моего понимания, потому что теперь, когда жизнь с Элен потеряла всякий смысл, я уже не понимал, в чем заключается истина.

В свои семьдесят, утонченный изящный Гарланд по-юношески обаятелен. Он производит впечатление человека, умудренного опытом, и, в то же время, в нем есть что-то мальчишеское. Его лоб кажется таким хрупким, словно его можно разбить, стукнув по нему ложкой, а его щечки — маленькие, круглые и глянцевые — делают его похожим на гипсового Купидона. В расстегнутом вороте рубашки виднеется светлый шелковый шарф, обмотанный вокруг шеи. Шарф почти полностью скрывает шею и морщины на ней, выдающие его возраст. На этом странно моложавом лице только глаза выдают печаль. Теплые, карие, по которым можно понять его чувства, в то время, как из-за сильного акцента уловить даже подобие грусти в его голосе невозможно.

— Ты знаешь, ведь бедного Дерека убили.

Элен не знала. Она подносит руку ко рту.