Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 73



Подвал… Это было первое, о чем я подумал. Но наш подвал уже был до потолка забит книгами. Я пробовал договориться с соседями, но они держали подвалы не для того, чтобы ставить туда чужие китайские кровати. Наконец один привратник, добрая душа, шепнул мне:

— Да поставь ты эти ящики в домовой прачечной… Она так и так пустует, никто теперь ей не пользуется. Кому охота стирать белье в такой грязище?

Грязь для него была явно явлением сверхъестественного порядка, к которому лично он никакого касательства не имел. Как бы то ни было, на следующий день ящики с китайской кроватью переместились в домовую прачечную, где пребывают и по сей день, занимая добрую половину помещения.

Один-единственный раз проведал я свое чудище — когда искал какие-то рамы и не мог вспомнить, куда их засунул. Я увидел, что ящики вскрыты — должно быть, кто-то вообразил, что там хранятся сокровища. Но все составные части моей кровати были налицо, чему я нисколько не удивился.

А в одном из ящиков расположилась пестрая кошка, приютившая тут своих новорожденных детенышей.

«Ну что ж, — подумал я, — значит, и моя китайская кровать кому-то пригодилась».

Я нагнулся и легонько погладил пушистых котят, а кошка жалобно замяукала — испугалась за них, наверно.

— Не бойся, — сказал я. — Ты улеглась в лоне чудовища, так что вряд ли кто осмелится подойти к вам ближе. К твоему сведению, оно всех обращало в бегство. Всех, кроме одного глупца, чье имя я из скромности называть не стану.

Некоторые полагают, будто дипломаты не слишком обременяют себя работой. В действительности же есть дипломаты, которые трудятся в поте лица, и есть такие, что палец о палец не ударят, — в точности, как бывает и во многих других профессиях. Что касается меня, дипломатом я себя никогда не считал, но мои дни в Париже были до того заполнены, что сейчас мне даже трудно понять, как я справлялся со столькими делами одновременно.

Когда я вспоминаю свои коллекционерские увлечения, мне кажется, что я только и делал, что обходил лавки да рынки. Когда думаю о своих знакомствах, получается, что все свое время я тратил на встречи с людьми, посещение редакций, различных учреждений и частных домов. Когда же на память приходят прочие мои служебные обязанности, возникает чувство, что все дни уходили на служебную переписку и заканчивались приемами и томительным ожиданием на аэродромах. А перелистывая свои заметки обо всем увиденном и услышанном, я прихожу к выводу, что основная моя работа заключалась в том, что я набирался впечатлений и материалов для книги, большой книги, так по сей день и не написанной.



Собственно, даже не одной книги, а нескольких. Я задумывал отдельный том рассказов о своих встречах и беседах с такими крупными и менее крупными личностями, как Альбер Камю, Жан-Поль Сартр, Артюр Адамов, Арагон, Клод Отан-Лара, Жерар Филипп, Жорж Брассенс, Марсель Громер, Марсель Жимон, Мазерель и многие другие. Некоторые из этих встреч были совсем краткими, малозначащими. Другие перерастали в длительное знакомство или дружбу. Каждую беседу я потом тщательно записывал, пока не понял, что это глупо и что никогда я такой книги не напишу. Что нового скажу я об этих людях? Смогу ли сказать о них больше, чем они сказали сами своим творчеством? И что руководило мной? Стремление рассказать о них или мелкое тщеславие — желание показать, что ты был лично знаком с такими большими людьми, что именно ты, а не кто-то другой, спрашивал их о том и сем, а они именно тебе, а не кому-то еще, ответили то-то и то-то?

Поэтому я оставил эту затею. Тем более что у меня нашлась задача поважнее. Вторая задача и вторая книга: о Париже. Она должна была включить в себя абсолютно все — от классовых боев и политических нравов вплоть до самых мелких житейских курьезов. Париж в поперечном разрезе. Или в продольном, если хотите. Но так или иначе — полная аутопсия этого города-чудища.

Я добросовестно собирал материалы, разговаривал с людьми, набирался впечатлений. Это был труд не столько писательский, сколько журналистский. Но где кончается журналистика и где начинается писательское творчество? Рубеж довольно нечеткий, а я никогда не придавал значения ярлыкам. Что касается собирания материалов, у меня уже имелся известный опыт. За полтора года службы в трудовых войсках я изъездил всю Болгарию — писал репортажи. Я побывал на дунайских дамбах, на новых шоссейных дорогах Добруджи и Странджи, на трассе подбалканской железной дороги, в лесах Лонгозы, на лесных вырубках в Родопах, в шахтах Перника и Бобов Дола.

Чтобы дело шло легче, я выработал некий шаблон. В том-то и беда, что со временем всегда приходишь к какому-то образцу, шаблону, с помощью которого работа, возможно, и впрямь идет легче, но зато с худшими результатами. Начинал я всегда со встречи с начальством, выяснял, какие перед ними стоят задачи, как обстоит дело с выполнением плана. Потом ходил по объекту, набирался непосредственных впечатлений. Потом разговаривал с двумя-тремя передовиками производства, добавлял для «местного колорита» немного описаний природы, для создания эмоциональной атмосферы — чуточку поэтических интермедий, и репортаж бывал готов. Вероятно, я успел настрочить несколько десятков сочинений такого сорта, и все они были похожи друг на друга. Но люди оставались довольны — я имею в виду тех, о ком я писал, — да и я тоже — не творческими результатами, конечно, а тем, что набирался впечатлений.

Здесь, в Париже, все оказалось значительно сложнее, противоречивей, вообще не поддавалось обработке по одному шаблону. Кроме того, никто не интересовался тем, будешь ты о нем писать или нет, никто не собирался давать тебе сведения о себе и окружающих. Однако это, по крайней мере вначале, особой роли не играло. Со всех сторон обступало меня неведомое и любопытное, и мне с трудом удавалось запечатлевать это в своих записях. Вообще эти записи были делом томительным. Насколько интересно было наблюдать, настолько же скучно — записывать, всегда поздней ночью, когда голову распирает от впечатлений, ты уже прокомментировал их в уме, спать хочется смертельно, а будильник — ты это твердо знаешь — затрезвонит утром ровно в шесть.

Но я знал по опыту, что, если чего-то не запишешь, оно чаще всего исчезает бесследно, неиспользованное и забытое. Во всяком случае, у меня это так. Лучше всего я запоминаю то, что лучше было бы не помнить. Поэтому я отмечал детали городских пейзажей и человеческих лиц, увиденное и услышанное в метро, на улицах, в кафе, курьезы нравов и моды, анекдоты, рекламные объявления, жаргонные словечки, куплеты популярных песенок.

Потом я начал встречаться с людьми, а следовательно, и расспрашивать их, часами просиживал на крупных процессах во Дворце Правосудия, вел наблюдение в сумасшедшем доме, который именуется биржей, и в том, другом, название которому — парламент. У меня уже выработалась привычка заглядывать всюду — на заводы Рено, на конные состязания, в дома моделей, на политические митинги, торжественные литургии в соборе Парижской богоматери, студенческие демонстрации, ярмарки, киностудии, собачьи выставки, в аудитории Сорбонны, музейные запасники, труднодоступные фонды Национальной библиотеки и т. д. и т. п. И все это принуждало вести записи, причем поздно вечером, когда сон валит с ног и тебе известно, что, будешь ты записывать или нет, будильник все равно зазвонит в одно и то же время.

Порой я говорил себе, что перебарщиваю, что груда впечатлений, да еще растущая день ото дня, вряд ли вместится в одну книгу, если только она не уподобится по объему Библии. Потом я приходил к заключению, что все равно должен буду произвести из этой груды отбор, что любое серьезное сочинение — результат отбора, а поскольку невозможно заранее предвидеть, что в дальнейшем пригодится, а что нет, надо записывать все подряд.

Собственно говоря, отбор происходил уже на этой стадии, но делал это не я, а время. Большая часть происшествий, сенсаций, капризов моды и причуд вкуса устаревали и забывались на следующий же год. Тщетно пытался я удержать поток в своих ладонях — как ни старательно подставлял я руки, поток ускользал, лишь слегка смочив мне ладони. Но я продолжал упорствовать, говорить себе, что из огромной этой груды хоть что-то да уцелеет, что абсурдно предполагать, будто из стольких сотен впечатлений ничего не останется.