Страница 33 из 73
У Босхов я познакомился с художником совсем иного ранга — скульптором Марселем Жимоном, крупнейшим из представителей французской скульптуры, живших в то время, и, вероятно, одним из наиболее замалчиваемых официальной критикой. Он был награжден Гран-при всего за несколько месяцев до смерти, да и то, должно быть, лишь потому, что иначе разразился бы общественный скандал.
Жимон был высокий, худой, с бледным, болезненным лицом, с маленькой седоватой бородкой, на лоб спадала прядка седых волос. В складках тонкого, красивого рта залегла горечь, но иногда его усталое лицо вдруг освещалось веселой улыбкой и казалось тогда особенно приветливым. Голос у него звучал мягко и тихо, даже когда он сердился, негодовал, что бывало отнюдь не редко.
Когда я увидел его в первый раз, он сидел среди ослепительной искусственной растительности в ателье Босха и рассказывал о только что вышедшей книге Робера Ре «Против абстрактного искусства». Мы поздоровались, и он продолжал:
— Занимательная книжка, но поверхностная… Как и его лекции. Поэтому студенты и не ходят на них. В Лувре он имел большой успех: там его слушательницами были любознательные дамочки… Остроумные замечания, забавные анекдоты вокруг да около искусства…
— Но у Ре есть чутье к искусству, — возразила мадам Босх, имевшая весьма широкий круг знакомств. — Недавно он показывал мне свою коллекцию. Прекрасные вещи. Он увешал ими весь дом, даже кухню и ванную.
— Ну, если он повесил картины в кухне и ванной, у него явное чутье к искусству… — пробормотал Жимон.
Потом разговор перешел к абстрактному искусству как таковому.
— Кое-кто из этих художников говорит: «Мы ищем». Допустим, но что значит искать? Я понимаю, когда ищут форму, приемы, средства выразительности. А что может искать человек, которому нечего сказать, да он ничего сказать и не собирается… Один мой знакомый недавно упомянул об одном моем бывшем студенте, совершенно бездарном. «Каковы его успехи в абстрактной скульптуре?» — спросил я. «Откуда вы знаете, что он занимается абстрактной скульптурой?» — «Потому что он ни на что другое не способен», — ответил я. Это так называемое искусство — удобное, плотное одеяние для людей, которые прячут под ним свое худосочное дарование.
— Я тоже противница абстрактного искусства, — заявила хозяйка дома, не умевшая долго оставаться в роли слушательницы. — Но все же техника имеет значение…
— Техника чего? — Жимон вскинул брови. — Помню, Ренуар однажды рассказывал мне, как к нему зашел Матисс и высказал свое мнение по поводу картины, над которой Ренуар тогда работал: «Вот это зеленое здесь чудесно, и синее тоже очень хорошо…» — «Если бы искусство представляло собой всего лишь «вот это зеленое» и «это синее», — сказал Ренуар, — как все было бы просто». Меня поражало в Ренуаре не только трудолюбие, но и вечная неудовлетворенность, которая присуща каждому истинному художнику. Когда я последний раз пришел к нему, дверь открыл его сын Жан. «Папы ночью не стало. Вечером потерял сознание, а потом слышу — он что-то говорит. Я подошел ближе и разобрал: «Я продвинулся сегодня еще немножко… продвинулся еще немножко…» Это были последние его слова».
— Восхитительно! Вы должны это опубликовать! — воскликнула мадам Босх.
Не обращая внимания на ее восклицания, Жимон продолжал:
— Кое-кто из моих студентов считает, что я нагоняю на них страх. А я только хочу показать им, как медленно и с каким трудом достигаешь в искусстве вершин. Однажды ко мне в мастерскую явилась дама уже не первой молодости и спросила: «За какой срок, по-вашему, можно овладеть скульптурой?» — «Не за тот, что предусмотрен учебной программой, — ответил я. — Но если будете работать настойчиво и если у вас есть способности, то лет через двадцать вы, возможно, почувствуете, что уже овладеваете скульптурой». — «Через двадцать лет меня, может, уже не будет в живых», — сказала дама. «Видите ли, мадам, великий Роден начал лепить из глины четырнадцати лет от роду, а «Бронзовый век» изваян им только в тридцатисемилетнем возрасте. Значит, называя вам срок в двадцать лет, я поставил вас на одну доску с гением. Будем надеяться, что ваше мрачное предсказание насчет собственной смерти не оправдается. Но при всех обстоятельствах вы осмысленно проживете жизнь, с сознанием того, что с каждым днем продвигаетесь вперед, пусть хоть на один миллиметр». «Я продвинулся сегодня еще немножко», — как шептал Ренуар.
— Вы непременно, непременно должны опубликовать это! — снова воскликнула мадам Босх.
— Новое искусство, — продолжал Жимон, не слушая рекомендаций хозяйки дома, — новое искусство могут создать только те, кто любит человека. У американцев же человек давно изгнан из искусства. Спрашивается: что же остается? Даже приемы их украдены у наших абстракционистов, а они считают, что в их руках — ключ к большой живописи. Помню, после войны мне предложили представлять нашу страну на дискуссии с американскими художниками. Один из них встает и заявляет, что они обрели независимость от парижской школы. Другой без всяких церемоний утверждает, что они взяли у Европы все, что можно было взять, включая музейные шедевры, и у них уже нет необходимости учиться у нас. Третий объявил, что близится время, когда весь мир будет учиться у них. Я спокойно сидел в углу и молчал. Когда же мне наконец предоставили слово, то сказал: «Не стану произносить долгих речей. Скажу только следующее: несколько лет назад американские агрономы взяли у нас черенки виноградной лозы помар, чтобы изготавливать американское вино помар. Черенки были посажены в Калифорнии, прекрасно прижились, виноград уродился даже крупнее нашего. Да только вино не имело того вкуса, что у французского помара…»
Жимон продолжал говорить все так же негромко и так же нервно, а когда его перебивали, вежливо молчал, продолжая потом в точности с того места, где остановился, и предоставляя другим бросать ничего не значащие светские реплики о качестве пирожных, о музыкальных талантах хозяйки дома, о том, что лето, судя по всему, предстоит дождливое.
Около полуночи мы поднялись уходить, и тут я заметил, что он прихрамывает. Вышли мы вместе. Жимон шел медленно, опираясь на палку. Я остановил такси и предложил отвезти его домой.
— У меня стенокардия, — сказал он, когда мы сели в машину. — Врачи запретили работать. Но это все равно, что запретить жить. Конечно, я продолжаю работать. Понемногу, но каждый день.
Я спросил про его коллекцию античной скульптуры, о которой упоминала в тот вечер мадам Босх.
— О, это совсем небольшие вещи. Приходите, я вам с удовольствием покажу их. Приходите, когда хотите, не стесняйтесь: во вторую половину дня я ведь уже не в состоянии работать.
По его лицу проплывали зеленые и желтые отражения уличных огней, и в этом болезненном свете оно выглядело еще более изнуренным и поблекшим.
Мастерская Жимона на улице Орденер была не очень большой, но достаточно просторной для его работы, так как он последние годы занимался уже только бюстами. Несколько незначительных живописных работ — скорее всего, подношения друзей — висели на стенах, но очень высоко, так что вроде они и были, но не лезли в глаза. Ниже, на полках, были собраны истинные сокровища — африканские маски, египетская, древнегреческая и средневековая каменная скульптура. В стеклянной горке стояли работы меньшего размера из бронзы, терракоты и мрамора.
— Эти вещицы мне всегда помогали в работе, — сказал Жимон. — Не то чтобы подсказывали готовые решения, но они воспитывают чувство формы, пластики.
Он подошел к одному из шкафов и, прежде чем открыть его, сказал:
— В те времена, когда американцы еще посещали мою мастерскую, они вечно расспрашивали меня о Бранкусси. «Что вы думаете о Бранкусси?» — «Да что я о нем думаю?.. Работает человек…» — ответил я, услышав этот вопрос впервые. «Мы тут не особенно интересуемся творчеством Бранкусси», — ответил я во второй раз. А в третий не выдержал: «Знаете, — говорю, — если вы насчет бронзовых шариков, то у нас этим занимаются ремесленники, на токарном станке вытачивают…»