Страница 64 из 70
Особый рассказ о том, что было, когда в жизни Миши закончился Горячий Ключ.
Впереди — два года клинической ординатуры, после чего ждала Мишу работа в больнице, известной тогда в народе под именем Кремлевка.
Так предполагалось.
Проверив нового ученика на аппендицитах и грыжах, приступили учителя к обучению резекции желудка: сначала надо несчетное количество раз ассистировать, после чего доверят молодому хирургу какой-нибудь из этапов операции. Милый, интеллигентный пожилой доцент клиники говорит: "Миша, иди, голубчик, начинай операцию. Пока вскроешь живот, я помоюсь. Поможешь мне на резекции, поучишься". Милый доцент, олицетворение столичного снобизма, глядел вверх на Мишине лицо, в Мишины глаза и не снизошел рассмотреть Мишины руки. Да и глядя наверх — поверху — не понял Мишиного лица, не распознал суть его тончайшего лукавства. Дал команду — и тот пошел исполнять.
Надевши стерильный халат, укрывши голову и лицо белым колпаком и маской, отгородившись очками, воздев руки в перчатках, блюдя чистоту и ритуал, двинулся доцент к столу, где продолжал рукодействовать ученик. Миша почтительно отошел от стола, уступая место учителю. Тот увидел, что большая часть операции позади. Другой бы обиделся… Или рассердился… Но этот учитель был без самодурства: "Что ж, раз ты уж такой шустрый — делай дальше, а я посмотрю, как делаешь, можно ли доверять тебе". Эту операцию не каждому и в конце двухгодичного срока доверяют. Наверное, все же разглядел доцент и ложное отсутствие уверенности, и лукавство хорошего уровня. И если раньше не распознавал интеллекта рук, то во время операции Мишин портрет, по-видимому, в душе учителя был дорисован.
Через несколько месяцев работы в клинике Миша должен был пройти «допуск» к работе в той самой величественной больнице на улице Грановского. Должен! Перед дежурством его наставляли, как заботливая мамка научает невесту перед первой брачной ночью: "Когда будешь делать вечерний обход, прежде чем войти в палату, постучи и спроси разрешения". Что, в общем-то, вполне интеллигентно.
Вечерний обход в той больнице. Представляю себе двухметровую фигуру, движущуюся по коридору той больницы, представляю Мишу, возвышающегося надо всеми, словно Александрийский столп… А должен он… Ведь наставляли. Должен… С трудом представляю: подошел к палате, чуть пригнувшись, как бы прижимая портфель к коленям…
Постучал. Разрешили. Вошел. В палате кровать и диван, на котором лежит больной и читает газету: "Простите, милый доктор, я сейчас занят. Не могли бы вы ко мне заглянуть чуть позже? Ну вот и ладненько. Буду вам весьма обязан". Миша ушел из палаты, а утром из ординатуры, из их ведомства. Чтобы удачно лечить, нужно быть свободным.
Ушел и до прихода к нам работал в маленькой поселковой подмосковной больничке — в Перхушкове. И там он оставил по себе добрую память. И больница в его душе оставила по себе добрую память. Почти все в душе его оставляло лишь добрую память. Ну, был один случай, ну, дал промашку, ушел без зарплаты… Так это один случай! Но он же не обиделся — просто ушел… Не по пути случилось. Он хотел идти другим путем.
И Горячий Ключ, и Перхушково всегда давали обильный материал его охотничье-рыбацким рассказам. "А вот еще был больной…" или "Однажды привезли под утро…" И мы слушали с большим интересом — не про пойманную щуку рассказывал… С годами слушатели вокруг становились все моложе, а мы становились все старше и старше. И не то чтобы мы старели, но почему-то все больше молодых появлялось. И не заметили, как мы с ним стали самыми старыми. Незадолго до смерти он сказал: "Подумать только, большинство живущих сейчас на земле моложе нас с тобой. А? Как ты думаешь?"
Он был одним из немногих, кто умел спрашивать, а потом ждать ответа. Как говорил Эйдельман: "У нас хорошо развита культура перебивания". У Миши сохранялась — с детства, наверное, — культура слушания. Я же не знал, как ответить на тот Мишин вопрос — он был уже в преддверии смерти, — ну, и не нашел ничего лучшего, как напомнить о старике, который не стал ходить медленнее, но отчего-то все стали ходить быстрее. Вот этим, быстро-идущим, он и рассказывал невероятные, но всегда истинные истории из своей личной хирургической жизни. Они не уставали слушать — среди его учеников не было скептических всезнаек. Он сам не был всезнайкой. Кому нужен был всезнающий учитель — тот уходил. Остальные слушали с верой.
Миша верил, доверял, был абсолютно открытым, охотно слушал, рассказывал — и больше всего боялся людского разобщения. Для того говорил и слушал, чтобы сообщество людское вокруг него объединялось мыслью, духом, делом, а не каким-либо формальным признаком "Как волки с волками, антилопы с антилопами, — говорил он, — стадом опасны и те, и другие".
И ему не врали, потому что знали: почует, ничего не скажет, просто за правду не сочтет, разве что постарается упредить подвох, обман, несчастье.
Разбирая с коллегами новый несчастный случай, Жадкевич прежде всего искал свою вину, говорил о своих ошибках. И рядом сидевший, поначалу настроившийся на самооправдание, поневоле вступал в уже открывшийся и поощренный другом-начальником процесс поиска своей вины. А что может быть продуктивнее?
Нет, Миша не был святым — случались и срывы. Однажды какая-то комиссия из высоких инстанций ходила по отделениям и на каждом шагу обнаруживала дефекты. Не помню точно, но, скажем, плохое белье, плохого металла ложки (начальство сердили алюминиевые ложки, несмотря на мечтательные сны Веры Павловны), не так устроена перевязочная… Жадкевич шел рядом, слушал, постепенно дыхание его становилось глубже, громче, глаза мутнели… в конце концов объявил он им: "Ясновельможные панове, похоже, принимают нашу больницу за клинику в Хьюстоне?", — предложил им поехать лечиться туда, в Хьюстон, и, не дожидаясь конца барственного прохода, покинул комиссию. Что и говорить — досталось тогда главврачу. Но стерпели. Его было за что терпеть.
А как-то представитель районного руководства обсуждал ценность семинаров, что велено было проводить повсеместно по типу "Партия наш рулевой". По окончании решил вызвать слушателей на откровенный разговор: "Ну что, товарищи, скажите, мы ведь среди своих, не под протокол, дают пользу такие занятия?" Никто не успел удержать Жадкевича: "Нет, конечно. Все это мы и в газетах читаем. Никакой в этих занятиях новой информации. Потеря времени лишь. А кто хочет, и так разберется, как надо". Его терпела и администрация района. Было за что терпеть.
А время шло. "Семь дней — сняты швы" накапливались тысячами.
Он болел, никто этого не знал, и сам он в том числе. Теперь-то, задним числом, понимаем: болезнь исподволь начинала разрушать его. В ординаторскую вошел родственник выписывающегося больного, с какими-то тривиальными словами о том, что необходимо выпить за здоровье бывшего пациента, в качестве "памятного сувенира" — "сложил к ногам" бутылку коньяка. Срыв был мгновенный, грубый… Ногой Миша отшвырнул бутылку к двери. После чего бегал в поисках оскорбленного дарителя.
Он много делал людям хорошего, не только профессионально. Хотя профессия наша удобна: если выполняешь то, что обязался по долгу службы, по велению Гиппократа, — ты уже и хороший. «Хороший» он был не от живота, как говорится, не от нутра, хотя и такое бывало, а по здравомыслию, от головы, от разума. Хорошее он делал сознательно. Не побоюсь сказать, расчетливо. И это, наверное, важнее и ценнее. И еще любил садистически ответить добром на зло. Он просто был умнее всех нас.
Помню более чем четвертьвековой давности реанимационные эпизоды. Простодушным «оживлением» называлось это сложное действо. Только-только входило в медицинский быт понятие "клиническая смерть".
Сколько скоропостижных смертей повергло нас в бездействие! Мише трудно было бездействовать. Ему не надо было напоминать: "Не проходите мимо". Он не проходил мимо, если хулиган приставал к слабому. Уже больной, зная, что рак начисто съел его силы, держась от слабости за перила лестницы своего подъезда, он был единственным, кто откликнулся на призыв женщины, отбивавшейся от хулигана. Хулиганы, как правило, быстро сдаются. А может, хулигана того напугал высокий Мишин рост? Но дух победил.