Страница 62 из 70
Сроднившись, сцепившись, слившись с русской культурой и историей, став ее летописцем, апологетом, любовником русской Судьбы, он под конец жизни стал получать удары разлетающимися глыбами расколотого, но еще не растаявшего айсберга. Во льду продолжали отходить от анабиоза законсервированные, трепетно сохранявшиеся и ранее других ожившие, как наиболее понятные, простые и съедобные идеи.
В ответ на мысль Эйдельмана, что каждому человеку, каждому народу, каждой нации, прежде всего, надо искать недостатки, душевные провалы в себе, а уж потом озираться в поисках грехов, пороков и изъянов в чужих душах, пошли письма с угрозами и требованиями убраться из страны. Формальная свобода раскрывает уста и высвобождает руки всем — и внутренне свободным, и рабам. Эйдельман любил повторять слова Герцена о том, что надо любить свободу со всеми ее недостатками. Надо. Взращенные в условиях несвободы нередко тянутся к поверхностному, понятному. Хочется дождаться воспитанных в условиях свободы. Тоник не дожил. И мы когда еще доживем…
Ему стали доказывать, что судьба историка России им выбрана неправильно (будто судьбу выбирают), что она, его судьба, принадлежит иной культуре.
Вирус вражды стал отравлять воздух. На фоне теплых волн симпатий, которые накатывали на него в интеллигентных аудиториях, стали врываться леденящие порывы неприязни, подчас даже в стенах научных учреждений.
В то время как "за бугром" его ждали университетские аудитории, ему открывались архивы для поиска и работы, его с почтением слушали на конгрессах и симпозиумах, здесь появилась группа недоброжелателей, ненавистников. Даже отказывали от собственного дома.
Не думаю, что продуктивен вопрос "Кто виноват?", хотя он и очень популярен в России. На него легко ответить, правда, чаще всего ответ сомнителен. Эффективнее, по-моему, искать ответ на вопрос "Что виновато?". Пожалуй, скорее подойдешь к ответу на вопрос "Что делать?".
"Уезжать?!"
Он не собирался уезжать, но его подталкивали. И не власти, как это было недавно, а то коричнево-квасовое пятно с алым оттенком, что все больше расползается и, как рак, дает уже отдаленные метастазы… Когда главный импульс недовольных направлен на поиск виновных, всегда ближе всего к поверхности простые решения и находки. Два ужаса всегда в России стоят, готовые к прыжку: неприязнь к соседу и страсть к защите бедных, легко подменяемая ненавистью к богатым.
"Упрощенцы" ищут своих «просвещенцев».
Интересное время.
Уезжать?
Это было для Тоника невозможным. Уехать с той земли, что родила его героев, его культуру, то, чем он дышал…
Интересное время! Как же глупо уезжать, когда наступило время, которого так все ждали, когда появились не полуподпольные слушатели и читатели, когда необходимо истинное просвещение, истинные его носители. Какая нелепость!
Люди, много лет жаждавшие сегодняшних событий, начали выезжать и уезжать. Они хотели всего лишь более комфортных условий для работы, для отдыха (вот когда по-настоящему начали сравнивать — как у них и как у нас), а начался массовый отъезд.
Подталкивают!
Уезжать?
ЗДЕСЬ его слушали не просто с любопытством, ЗДЕСЬ, слушая его, люди смотрели себе под ноги, оборачивались назад, строили. ЗДЕСЬ его поиск — был наш воздух.
"Зависеть от царя, зависеть от народа — не все ли нам равно? Бог с ними" — Пушкин это написал в последний год жизни.
Тоник умер и потому, что ответа для него не было…
Его смерть — ответ и уезжающим, и подталкивающим. Его протестующая отставка из жизни — внезапная остановка сердца.
Он предчувствовал или накликал: "Мои герои до шестидесяти не дожили. Ни один. И я не доживу".
По-дурацки шутил. В свой последний день рождения поднял рюмку, хохотнул и сказал: "Это мой последний день рождения".
Дурак! Такой здоровый, любимый, жизнелюбивый, полный сил, энергии, замыслов — и такое говорит.
Этим нельзя было шутить, Тоник!
Нам остается с болью вспоминать, но и радоваться, что жил среди нас такой шумный, жизнелюбивый человек, эдакий герой Рабле во плоти, в чувственных радостях ума и, в меньшей степени, тела. Его самодостаточность, проявлявшаяся по поводу чего-либо нравственного, честного, хорошего в нашем бытии, иногда производила впечатление самодовольства, но никогда не самовлюбленности, самоуверенности. Он никогда не останавливался, не пребывал в ничегонеделании, ибо всегда было что-то наработано, всегда было над чем подумать, с карандашом и листом бумаги. Он всегда работал…
В день смерти он готовился к очередному докладу в музее Пушкина и к другому докладу, через семь дней, в Женевском университете, и очень раздражался, что Юля тянула его к врачу, потому что последнее время он жаловался на плохое самочувствие, но было некогда. Обманув, сказав, что сердце болит у нее, удалось отвезти его к врачу. Прямо во время исследования, прямо на ползущей из аппарата ленте электрокардиографа был пойман "инфаркт в ходу".
Он позвонил из поликлиники с сомнением в голосе: "Настаивают на больнице. Как ты думаешь, может, отложить на завтра?"
"Не возвратится более в дом свой, место его уже не будет знать его". Книга Иова.
"На завтра!" Завтра у него не было.
По телефону он посмеивался над ситуацией, говорил, что лучше бы коньячку принять…
В больнице, как только врачи его увидели, тотчас отправили в реанимацию. Юлю туда не пустили. В последний путь свой Тоник попросил томик Пушкина, с которым не расстался на всю оставшуюся жизнь.
Пушкин помогал ему жить, но не мог помочь выжить… Может быть, помог умереть? Ведь, как жил, так и хотелось бы и умереть ему. Тонику это удалось.
Так и ушли, как жили — вдвоем.
Я эгоист. Мне так теперь не хватает утреннего звонка:
"Джууулиус!"…
Тоник закончил одну свою книгу строкой из Радищева: "Пошто, мой друг, пошто слеза катится"…
1960 г.
ОЧЕНЬ УДАЧНАЯ ЖИЗНЬ
Боязно описывать положительных персонажей — мы в былые годы начитались всякой мутоты о многих небесно-голубых героях, которыми засвечивали окружающую темь. Но что делать, если был такой доктор на фоне мусора и тлена? Почти тридцать лет рядом жил и работал Михаил Евгеньевич Жадкевич он помог мне понять, с чем сравнивать окружающий хлам и прах темноты. Его сущность, суть побудили меня писать книгу и следом сценарий фильма "Дни хирурга Мишкина". Но в книге много вымысла — на то она и книга.
Миша умер — и теперь мне остается записать реальность.
Мусорное наше здравоохранение было, а сор из избы выносить боялись. Лучше для здоровья, когда изба чистая. А сейчас все в медицине вдруг стало плохим. Стало? Было. Попадавшие в наши больницы продирались сквозь грубость, хамство, завалы тотального нищенства. С тем же встречались и в любой конторе, в милиции, в магазине, в суде, в армии… Последнее более всего сказывалось на отношениях между медиками и нуждающимися в них. (Как и между просителем и чиновником, пострадавшим или… любым и милиционером, покупателем и продавцом…) Да, потом всегда легче виноватить кого-то конкретного. Например, врача.
Благодарных все же оказывалось больше: люди помогали людям.
Лет за пятнадцать-двадцать до смерти его главный хирург Москвы спросил по-светски, просто так: "Как жизнь идет, Миша?" — "Как? — недоумевающе склонил голову к плечу. — Как всегда. Семь дней — сняты швы. Семь дней сняты швы. Так и проходит…"
Так и проходила жизнь… и прошла.
Вся жизнь, от первого самостоятельного шага со дня получения диплома до последнего прохода по родному отделению, за пределы которого он редко выходил, отмерялась вот этим: "Семь дней — сняты швы. Семь дней — сняты швы". Простой больничный хирург в небольшом курортном городишке, потом, там же, простой заведующий отделением, потом простой хирург московской больницы — и там же заведующий отделением. И все. А вот его карьера в денежном выражении: шестьсот рублей (то есть шестьдесят) в 1952-м, в год начала работы, — и сто восемьдесят семь в год смерти, в 1986-м.