Страница 14 из 70
Коптяева считала себе Дедалом, приведя в действие, толкая, или, как нынче говорят, спонсируя, всяческие придумки сторонних онкологии людей. Ну, разумеется, надо изучать всякое предложение, как сейчас вынуждены органы полиции реагировать и изучать каждые, может быть и заведомо фальшивые, сигналы о подложенной бомбе. Вдруг да и правда нашли средство от рака, вдруг да и правда взорвется нечто? Но изучать — не лечить.
Казакевич умер. Коптяева продолжала спонсировать мифическое средство от рака. Я продолжал работать. Мир жил, как жил.
Однажды летом, в отпуске пребывая, а потому нежась еще в постели, отправив накануне Иру с Машей в Прибалтику, тогда еще абсолютно нам доступную, я по телефону спланировал со Смилгой прогулку бездельничающих мужиков. Погоревали мы с ним, что денег нет совсем, а выпить хочется. До встречи времени еще было много. Я продолжал лежать и размышлять, где бы и у кого стрельнуть деньжат. Но, как говорил Бернард Шоу, планы — это игры-головоломки, от которых устаешь прежде, чем успеешь свести концы с концами.
Позвонила Коптяева и попросила в шесть вечера принять участие в консилиуме у ее Иван Ивановича, заболевшего раком и леченного методом, ею прожектируемым. Отказать я не мог. Случай, как я понял, запущенный и безнадежный. Я только порадовался, что у нас со Смилгой денег нет, и бодро побежал на свидание с ним.
На двоих у нас был рубль. В магазине соков мы сотворили в большой пивной кружке коктейль из несовместимых соков на всю имеющуюся у нас громадную сумму и выпили эту адскую смесь под одобрительный смех присутствующей публики.
С опустошенными карманами и с сознанием собственной неповторимости мы двинулись по Москве, подозревая, что ноги несут все-таки в сторону ЦДЛ. Ресторан этого писательского клуба осознанно или подсознательно манил нас, хотя я дал себе зарок не пить, поскольку впереди меня ждал консилиум и, в общем, положение мое было щекотливым. С одной стороны, я не должен идти против совести и бодаться с наукой за счет жизни больного. С другой стороны, казаться тупым принципиальным идиотом тоже не хотелось.
Так или иначе, но на улице Герцена мы встретили Яшу Акима, шедшего в том же направлении и с той же тоской, что и у нас. Но и у него денег не было. Все в порядке, подумал я, но лицемерно включился в сетование друзей о желаниях и возможностях наших.
Я был неправ. Во всяком случае, выбрал неверную тактику. Мы кого-то встретили, кто готов был одолжить деньги по просьбе Яши. Он одолжил, и нам пришлось не ударить лицом в грязь. Мы одолжили тоже. Наступал опасный момент.
Мы поначалу взяли немножко. На много мы и не одолжили. Я выпил, но внутри себя все время вспоминал, что меня ждет консилиум. Я выпивал, но, как говорится, принятое держал хорошо.
Вскоре к нам подошел Влад Чесноков. Он был горд и не любил пить на халяву — сел за стол со своим графинчиком. Знакомых в зале было много. Кто подходил со своим графинчиком, кто подходил и выпивал рюмочку за наш счет. Люди, друзья, полузнакомые и нам совсем незнакомые, то друзья Влада, то Яшины, подходили и уходили. Обычная цедээловская карусель. Вспоминаю, как однажды мы сидели в этом зале, уже достаточно набравшись. В тот раз были Тоник Эйдельман, Валька Смилга, опять же Яша Аким, Дезик Самойлов, ну и я. К нашему столику подошли и подсели постоянный Влад Чесноков с Виктором Некрасовым, уже прилично набравшимся прежде. Кстати… Собственно, совсем не кстати. Уже нет в живых ни Тоника, ни Дезика, ни Влада, ни Виктора Платоновича — вся жизнь прошла наша… Подошел, значит, Некрасов. Все порадовались встрече. Мы взяли по одной, так сказать, "со свиданьицем". Виктор Платонович оглядел нас мрачным глазом и увесисто припечатал: "А вы, евреи, помните, что мы, дворяне, вас никогда не продавали".
Вот и теперь карусель закрутилась. Все подходили с водкой ли, пустые, но с закуской не было никого. Пили, пили — не ели ничего. Плохо. Заедали кофе. И это обычно. Впереди консилиум — я держался.
Каким-то образом за нашим столом оказался Лев Ошанин. Нам он был незнаком, но, по-видимому, с Яшей они когда-то корешились, будучи членами одного цеха поэтов. Ошанин был государственным, официальным, праздничным поэтом, пишущим по заданному случаю. Потому он был всегда при деньгах и подошел к нам со своей водкой. И не каким-то там маленьким графинчиком, а с полноценной полной бутылкой. Как нередко бывает с поэтами, выпив, он стал читать свои стихи. Мы со Смилгой, знавшие только его песни, исполняемые на демонстрациях, с удивлением услышали совсем неплохие лирические стихи. Уже сильно опьяневший Смилга умилительно поглядел на придворного поэта и покровительственно молвил: "Ишь вы какой?! А я думал, вы только "песню дружбы запевает молодежь". Поэт, воодушевленный Валькиным восклицанием, читал без передышки. Но его уже никто не слушал.
Впереди был консилиум, и я держался. Приближалось время, положенное в моем мозгу как финишное нашему пребыванию здесь. Я поднялся, чтоб уходить, но обнаружил отсутствие Смилги за столом. Не мог же я оставить пьяного товарища. Бросился его искать по закоулкам ЦДЛ. Нашел. В одном из фойе он играл в шахматы с поэтом Женей Храмовым, который в шахматных кругах был известен под именем Евгения Львовича Абельмана. Играли — по-моему, тогда они оба были кандидаты в мастера — абсолютно пьяный Смилга и абсолютно трезвый Женя — с одинаково серьезными рылами. С абсолютно пьяной дикцией Смилга пробормотал: "А вот я тебе сейчас мат поставлю". Женя железным трезвым голосом отреагировал: "А вот и не поставишь". Так повторилось несколько раз. Повторение ходов — ничья. Ан нет. Смилга поставил Храмову мат. Редко такое бывает в игре столь квалифицированных шахматистов. Очень опасно поддаваться легкомыслию, имея дело с пьяным.
Доехали до писательского обиталища в Лаврушинском переулке — я приберег еще немножко денег на такси. Смилгу я решил завезти на квартиру своего шефа, Молоденкова, который, укатив в отпуск, поручил мне поливать в его квартире цветы. Пусть Валька там проспится, пока я буду держать оборону против онкоавантюристов, конечно, если таковые окажутся у постели Иван Ивановича. Зная адрес больного, я понимал, что путь наш пройдет мимо шефской квартиры.
Наше выползание из машины было оглашено громким приветствием всей семьи Казакевичей, увидевшей нас с балкона. Смилга задрал голову, чтоб рассмотреть, кто там кричит наверху. Голова, запрокинутая назад, перевесила, и я еле успел подхватить его, предотвратив падение.
Неловко мне было идти с пьяным Смилгой к ВПЗР (великому писателю земли русской). Я усадил его на скамеечку в скверике, возле самого подъезда, и строго наказал никуда не отлучаться — приду и отвезу его. Смилга послушно кивал. Глаза его неотвратимо прикрывались.
Я поднялся к Антонине Дмитриевне. Дверь открыла она сама и пригласила меня обождать в гостиной. Я вошел в комнату и обомлел — прямо передо мной, на круглом столе, располагалась скульптура сидящего в кресле покойного Панферова, вполовину человеческого роста. Выполненная в предельно реалистической манере, она создавала в этой обстановке мистическое ощущение. Коптяева положила руку на плечо гипсовому мужу и восторженно произнесла: "Проект памятнику! По-моему, хорош. Правда?" Кажется, я согласился.
Она сказала, что тотчас будет готова, а пока пойдет переоденется. И открыла дверь в соседнюю комнату, где я разглядел две стоящие рядом кровати. Спальня. Над одной из кроватей висел большой портрет молодой женщины, выполненный в голубых тонах. Коптяева остановилась в дверях, указала на портрет: "Мой. Глазунов. Говорят, гоним. А Федор Иванович привечал".
Она прикрыла дверь, но я успел заметить, что позади кроватей, у окна, на подставке-тумбе стоял прозрачный саркофаг, в котором лежала посмертная маска Панферова. Я остался в комнате один и, вконец ополоумевший, стал оглядываться. Справа от меня оказался какой-то современный низкий комод, сплошь заставленный куклами, хрустальными и металлическими восточными вазами, китайскими цветастыми термосами. Все пространство на комоде было уставлено так, что если кто и принесет еще в подарок куклу, то поместить ее уже будет некуда.