Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 33 из 113



— Вот дура! — вспыхнула Аночка. — Да как ты смеешь?!..

— А так вот и смею! Как мать говорю. Я, милая барышня, вам не дура! Я жизнь прожила, навиделась! — обиженно заключила Ивановна, выходя из комнаты.

В столовой у Бурминых после обеда уже пили чай и заводили граммофон.

«Ха! Ха! Ха! Ха!» — донесся до Аночки мефистофельский смех Шаляпина.

— Ивановна! — окликнула Аночка.

Та снова просунула голову из-за притворенной двери.

— Что, барышня? — холодно спросила она.

— Не сердитесь, Ивановна. Так, сорвалось. Вы простите. Я больше, ей-богу, не буду…

— Уж ладно, лежи, — махнула рукой Ивановна — Чайку с молочком принести? С молоком от простуды-то легче…

ГЛАВА ШЕСТАЯ

С аккуратно свернутым узелком обратной тюремной передачи, пересланной Володей, Прасковья Шевцова вошла в знакомую, катившуюся под горку улицу железнодорожной слободы, брякнула щеколдой калитки, на высоком крылечке домика Ютаниных обшаркала ноги и, не обращая внимания на лай оголтелого пса, потянула за скобку. Частым крестом закрестилась она в прихожей на лампадку, расцеловалась с тетей Нюрой и, не сдержав накипевших слез, опустилась на кованый сундучишко, стоявший у входа.

— Да, тетенька Паша, не надо, голубушка, что ты! Да всё обойдется родная… Кума, слышь, кума! Не горюй! Ведь время такое — кого в наше время не садят! И Степашка вот тоже сидит… — уговаривала ее тетя Нюра.

Прасковья не унималась. Ещё у решетки, через которую надзиратель передал ей узелок, увидав знакомую штопаную нижнюю рубашку Володи, она еле сдержалась от слёз. Со сдавленным горлом, сжав губы, шагала она от тюрьмы к железнодорожной слободке, не в силах направиться домой и в тысячный раз выслушивать ропот Михаилы Степановича, который уже в самом факте ареста видел одну лишь неблагодарность Володи.

— Ты жизнь на него кладёшь, надрываешься, кормишь, в люди выводишь, а он на последнем году тебе дулю под нос!.. Политик, подумаешь! — ворчал фельдшер… — В строгости надо было держать, не давать своеволить. В гимназию поступил — все равно что дворянское звание принял. Нечего было якшаться с мастеровыми. Что ему за компания кочегары?! Никакой благодарности к благодетелям! — доказывал он, считая «благодетелями» себя и надзирателя гимназии Феофаныча, забывая о том, что уже с четвёртого класса Володя кормил и одевал себя сам, давая уроки, а от платы за учение из года в год его, как круглого пятерочника, освобождал «родительский комитет». Фельдшер считал себя опороченным и оскорбленным произведенным у Прасковьи в комнате обыском. После обыска он двое суток не шел к ней, обдумывая, не отречься ли ему от Прасковьи, всё-таки смирился, пришел, но ворчанье его не прекращалось ни днём ни ночью. О чём бы ни заговорил, он возвращался опять все к тому же. Горькое ощущение обрушившегося на Володю несчастья удваивалось в душе Прасковьи от его воркотни.

Прасковья жесткой суконной варежкой отерла заплаканное лицо и, словно окаменев, сидела, недвижная, на сундуке в полутемной прихожей Ютаниных, устремив глаза на маслянистое пятно, которое расплылось по обоям: возле двери оттого, что кто-то не пожалел смазки на дверные скрипучие петли. Жилистые узловатые пальцы Прасковьи сжимали синенький узелок.

— Да раздевайся, чайку попей. Куда спешишь-то! Сама говоришь — не к дежурству. Раздевайся, садись, самоварчик согрею, — упрашивала хозяйка.

— Ах, кума, кума! Ах, кума, кума! — словно слегка отойдя от своего горя, сказала Прасковья. — Погубили мне малого. Вся ведь надежда была на него… Погубили!.. Я ведь думала — к крестному ходит, думала — добрые люди, плохому-то не научат… Бывало, мой фершал-то скажет: «Ох, чую, что не к добру пропадает Володька!» А я ему: «Что ты, Степаныч, у крестного малый. Я, мол, сколько годов уж их знаю — хорошие люди!» Ан вот и стряслось. В ловушку вы мне заманили Володьку!

— Да что ты грешишь, Прасковья! Как тебе не срамно! Ведь брата Степку-то взяли, Никишку-то Головатова тоже забрали. Как трое они фордыбачились с приставом, так их троих и забрал, окаянный! Степашка-то, мой-то братишка, да этот Никита — они уж и сроду такие, а твой-то Володя — ведь кто бы подумал! Тихоня, серьезный такой, поглядеть-то — разумник, а тут будто с цепи спустили его: на полицию взъелся… Вот всех их троих и забрали!.. А тебе-то срамно говорить про ютанинский дом, что ловушка. Смолоду знаешь нас с Гришей… Парашка с Наташенькой тоже теперь с передачами ходят, куда же и ты. Ты их не встречала?

— Да ветрела сейчас, — махнула рукой Прасковья. — А мне от чужого-то горя не легче!

— Известно, не легче! Да ты раздевайся, платок-то снимай, проходи, мы чайку, — уговаривала хозяйка.



— Ох, Анюта, Анюта, — уже развязывая шаль, говорила Прасковья, — Наталья-то молода, да разумна. «Зачем, говорит, к Ютаниным Лушка заладила шляться, судомойки буфетной дочка? Года три уж отстала от дома, а тут все опять да опять! От нее, мол, все вышло!..»

Тетя Нюра всплеснула руками.

— Наташка такое плетет?! — удивилась она. — Да как ей не стыдно, дурище! Ведь Лушенька крестница мне, как Володя Гришане, такая же крестная дочка!.. Входи, входи, печка топлена, жарко, садись-ка у печки, погрейся с морозу-то… Господи боже! И как у Наташки язык повернулся такое сбрехнуть! Ну хоть жалко Натахе братишку, да девку зачем же марать?!

— Будто бы с приставом знается, — продолжала Прасковья и сухо поджала губы.

— Да сватался к ней — отказала! А он не отстал. Она нам сама про него говорила. Когда бы она сокрывалась, а то ведь сама!

— Парашка так тоже считает, что Лушкино дело, — сурово сказала Прасковья. — Каб знатко…

Тетя Нюра накрыла на стол голубую, еще ее девичьей вышивки, скатерть, расставила яркие чашки, наложила на блюдце варенья, подала вчерашний пирог с калиной и водрузила на расписной поднос медный клокочущий самовар с легким духом березового дымка.

Так, вот именно так сидели они, бывало, лет двенадцать назад. И мало что изменилось в этом уютном и чистом домишке. И вещи словно не постарели: все тот же пузастый комод торчал рыжим сияющим брюхом из спаленки, все тот же масляно-черный посудный шкапчик красовался резными грибами на узористой маковке. Те же венские желтые стулья, как лакированные, блестели, натертые лампадным маслом, а на кругленьком столике в «зале» в голубой, поднебесного цвета высокой вазе топырились бумажные розы и пышные алые пионы…

Хозяйка уже отступалась. В русской печке упревали кислые щи, рядом с вечной соседкой гречневой кашей томилось докрасна молоко от своей коровы. Можно было вздохнуть на полчасика, коротая время с кумой, пока возвратятся из школы ребята и снова начнется мелкий и хлопотливый труд.

— Бог даст, все обойдется, — говорила хозяйка за чаем притихшей и успокоившейся куме. — Пирожка-то ещё, не стесняйся, я два испекла. Не поели. Намедни на механическом тоже забрали двоих, подержали да отпустили. Когда ничего на них нет, так за что уцепиться! Отпустят!.. Обыск-то был у тебя? — понизив голос, спросила она.

— Приходили. Бумагу какую-то взяли в тетрадках. Об студентах каких-то. Из Киева будто прислали ее, а к чему — не пойму!..

— Об студе-ентах?! — с опаской шепнула Нюра и прикусила губу.

— А что? — испуганная переменой ее тона, спросила Прасковья.

— Да будто начальство студентов не любит. А может, и зря говорят… Прошлый год тут студента забрали, так и сослали в Сибирь, слух был — на три года.

— В Сибирь?! Молодого?

— А что же, голубка, в Сибирь! Сибирь хоть не пряник, а тоже там люди живут!.. Молодого, известно: студенты ведь все молодые… Да что горевать-то заранее, бог даст, обойдется! — успокоила снова Нюра.

В это время послышалось, как на крыльце, обивая налипший снег, топочут ноги.

— Ребята уже из школы! — сказала хозяйка, взглянув на ходики. — Да рано чего-то…

Она не успела закончить фразу, как дверь распахнулась, и со свежей охапкой мороза в комнату ворвались звучные, бодрые голоса мужчин: