Страница 60 из 61
– Это старая песня! – сказал отец. – Ее пел мой отец – твой дедушка...
– А ты ее пел про Вернера?
– Про всех нас, – сказал отец. – И про Вернера тоже...
– А кто же будет кончать его песню? – спросил я. – Если у него сына не было?
– Зато у него Гизи! – сказал отец.
– Но она же дочка!
– Иные дочери бывают похрабрее сыновей! – сказал отец. – А теперь пошли спать!
«Интересные слова он сказал!» – думал я, засыпая.
Я тогда еще не знал, что все так и будет!
СОН
Ночью ко мне пришел Памятник Воровскому, как тогда, в Москве, когда я болел.
Я не удивился, когда он вошел в комнату, большой и взъерошенный, несмотря на то что из камня. В петлице у него была черная с красным ленточка.
– Это у тебя траур по Вернеру? – спросил я.
Он кивнул и сел ко мне на кровать, как тогда.
Я не удивился, но все же спросил:
– Как ты приехал? А Москва? Теперь ты будешь стоять здесь?
– Нет, это опять мгновение, – сказал Воровский. – Никто не заметит, что я здесь...
– А как тебе удалось перейти границу?
– Это потому, что я – твои воспоминания, – сказал Воровский. – Ты обо мне думаешь, вот я и пришел. И на похоронах Вернера я тоже был...
– А это было удобно? – спросил я. – В смысле дипломатии?
– Вполне, – сказал Воровский. – Я был с вами незримо. Потому что ты обо мне думал.
– Да, – сказал я.
– Вот и уходит твое первое детство! – сказал вдруг Воровский. – И писем ты мне больше писать не будешь!
Мне стало как-то неловко. Я действительно не собирался ему больше писать. Хотя теперь-то я знал все настоящие буквы.
– Я же был тогда маленький! – сказал я. – Но я тебя все равно не забуду! И Вернера!
– Нас нельзя забыть! – сказал Воровский. – Мы всегда будем с тобой – там, куда уходит твое детство... А все же мне будет грустно без твоих писем!
– Ты говоришь, что мое детство уходит? Куда?
– В воспоминания! – сказал Воровский. – Все на свете уходит в воспоминания. Это и есть жизнь, когда действительность превращается в воспоминания. И надо жить так, чтобы эти воспоминания были хорошими, чтобы ты мог ими гордиться...
– Чего уж тут хорошего! – сказал я. – Вернера убили! И тебя тоже!
– Разве ты не гордишься Вернером? – спросил он.
– Горжусь! – сказал я. – Но тяжело, когда...
– Вот то-то и оно! – перебил меня Воровский. – Даже тяжелыми воспоминаниями можно гордиться! И учиться на них, чтобы не оплошать, когда пробьет твой час...
– Я не оплошаю! – сказал я.
– В этом я уверен, – кивнул Воровский.
И я кивнул.
– Главное – быть смелым и бороться за наше общее дело, как говорил Вернер... Тогда никакие воспоминания не будут страшны. Никакой конец, даже трагический... Он все равно будет хорошим и светлым!
– Как у тебя?
– Как у нас, – сказал Воровский.
– И у меня?
– У тебя еще все впереди! – улыбнулся Воровский. – Я имею в виду жизнь. Твое детство только начинает от тебя уходить. Оно уже сделало первый шаг и стоит у порога... Скоро ты вернешься в Москву и пойдешь в школу, а потом в институт... или в армию... Тебя ждут большие дела! И надо, чтобы в этих делах главным была революция!
– Война?
– Не обязательно! Но может быть и война... Хотя революция может быть и без войны: учиться, сомневаться, переделывать, ненавидеть и любить – это тоже революция! Ну, мне пора...
– Когда ты вошел, тебя никто не заметил? – спросил я.
– Они спят! – сказал Воровский. – Я всех видел... Спит Гизи здоровым сном неведения: она еще ничего не знает! Спит Вовка, и ему снится сон о пионерском слете. Спит Вернер в свежей могиле, и ему уже ничего не снится! И я сам сплю в могиле! Но не спят часовые революции! И памятники! Потому что живет наше общее дело... – Воровский все это говорил, как стихи, все тише и тише, пока не замолк, не исчез в темной берлинской ночи...
Я начинал эту повесть в тумане и кончаю ее тоже в тумане – в тумане времени.
В этом тумане я вижу, как мы уезжаем из Берлина, где уже дышит лето, и приезжаем в Москву, где нас опять встречает весна.
Я вижу, как в вечер приезда я вручаю Гизи цыпленка – посмертный подарок отца. Гизи молча берет его, глядя на меня огромными глазами, и уходит за ширму. И там долго плачет. И мы не мешаем ей плакать...
Так закончилось мое первое детство, мое брезжущее утро. Настоящее утро и день еще не начинались. А кончились они много-много поздней. Детство ведь бывает очень долгим. И время там идет медленно. Потом, когда вы вырастете, оно помчится быстро! Не успеешь оглянуться, как ты уже старик! Сейчас, например, мое время летит, как на Луну ракета... хотя я еще вовсе не старый. Но уже живу медленно. А у вас, ребята, наоборот: сами вы живете быстро, а ваше время движется медленно, только еще набирая скорость! И хорошо! Пусть ваше детство будет медленным и прекрасным. Как безоблачное утро в тумане. И никогда не спешите с ним расстаться, несмотря на то, что порой вам так хочется этого. Пусть оно идет медленно и получше запомнится вам. Чтобы было потом что вспоминать.
ЭПИЛОГ, ИЛИ ВЗГЛЯД В СЕГОДНЯШНИЙ ДЕНЬ
Несколько слов о судьбе героев этой повести.
Лучше всех, пожалуй, сохранился Памятник Воровскому. Он стоит все там же, вверху Кузнецкого моста, перед тем же домом, хотя в доме уже давно не Наркоминдел. Воровский ни капельки не изменился. Когда я случайно бываю рядом, я захожу во двор моего детства и долго смотрю на Воровского. «Здорово, старик!» – шепчу я, и мне кажется, что он в ответ подмигивает. Хотя я понимаю, что это мне только кажется. И во сне он ко мне тоже больше не приходит. Сейчас мне снятся другие сны, все больше война. И писем я, к сожалению, Воровскому тоже не пишу... Да, отчасти я потерял сказочное отношение к окружающему. Но я изо всех сил стараюсь не терять его дальше. Потому что пишу книги для детей, а они ведь самые мудрые мастера сказок, и тут очень важно самому подольше оставаться ребенком. Это, конечно, не значит впадать в детство: впадать в детство – это совсем другое дело, упаси вас от этого! Хорошо было бы прожить всю жизнь, никогда не впадая в детство, но храня свое детство в сердце как самое прекрасное и мудрое время.
Родители мои умерли – Иосиф и мама, – и многие умерли, которые жили на страницах этой книги. Ведь столько было с тех пор, о чем я еще не написал!
Дик, конечно, давно умер, потому что собачий век короток, намного короче человеческого.
Зусман умер, и Жарикова умерла, так и не дождавшись, что Вовка станет художником. Между прочим, художником он не стал, мой самый лучший друг Вовка. Зато он остался моим другом. Мы с ним иногда переписываемся, когда нам очень трудно или, наоборот, когда очень хорошо, а иногда – раз в несколько лет – он бывает у меня в Москве. И я у него несколько раз был: это очень далеко, за Полярным кругом. Там Вовка работает орнитологом на биостанции – изучает птиц. У него очень милая жена, которая иногда в шутку зовет его по фамилии: Зусман, и двое мальчиков, таких же рыжих, как он, и очень похожих на него в детстве. Так что вместо одного Вовки у меня сейчас три! Правда, два «отпочковавшихся Вовки», которых зовут Петя и Юра, еще маленькие, потому что женился Вовка поздно, как и я, как все мы, у которых полжизни отняла война. Художником мой друг не стал, может быть, потому, что на войне ему оторвало правую руку. Но делает он свое дело так же увлеченно, как все, чем занимался в детстве. И так же мне с ним интересно, как было когда-то. И так же он знает обо всем на свете. И так же я могу на него положиться, как когда-то, когда он заступался за меня во дворе.
Мой деревенский бог Ваня, лоточник Кузнецкого моста, герой моей солнечной карусели, давным-давно где-то исчез. Куда он подевался в этом мире? Ведь подеваться-то было куда! Может, погиб где-нибудь... А может, он жив и здравствует, может, он даже прочтет эту книгу и узнает себя. Все может быть. Ведь говорят же, что может быть даже то, чего вообще никогда не бывает!