Страница 3 из 5
— Нож у тебя есть? — спросил Степанов, чувствуя, как холод начал медленно заползать под меховую куртку, леденяще прикасаясь к коже.
— Нож есть у каждого монгола, — ответил Мунко и полез за пазуху. Улыбка сошла с его лица, когда он кончил шарить по всем карманам, — ножа у него не было.
— На, — сказал Ванган, достав из портфеля острый, как бритва, кинжал (он очень красиво резал им вареное мясо). — Зачем он тебе? Кажется, не в обычае русских делать харакири?
— Нам придется сделать харакири, если ты откажешься пожертвовать своим портфелем.
— Ты думаешь, кожа портфеля заменит прокладку?
— Хоть доберемся до какой-нибудь дороги.
— Какой-нибудь! — усмехнулся Ванган. — Здесь только одна дорога — та, с которой мы свернули утром… Она в пятидесяти километрах отсюда. А от дороги до города — еще пятьдесят. А машины по ней кончают ходить в пять часов из-за этих морозов.
Ванган снял варежки и начал дуть на пальцы. Они стали желто-синими, как у покойника.
Степанов вырезал прокладку — по той разорванной, которую снял с карбюратора Мунко. Ванган, наблюдая за работой, продолжал дуть на коченеющие пальцы. Раза два он посмотрел на часы.
«Нам отпущено полчаса, от силы минут сорок… А уже прошло, наверное, минут пять, — подумал Степанов. — Или семь».
— Восемь, — заметив его взгляд, сказал Ванган.
Степанов вспомнил, как однажды в Арктике их маленький «Антон», поднявшись со льдины, попал в туман. Летчик Коля Николашкин (его имя и фамилию всегда пели в отряде: «Ах ты Коля Николашкин!») развернулся, чтобы посадить самолет, но льдину, с которой они только что взлетели, порвало трещиной. Запаса горючего было на триста километров, все соседние льдины в тумане, до большого аэродрома, на земле, — пять тысяч верст.
Они были обречены, но ревел мотор, в кабине было тепло, работали датчики, по радио можно было поймать музыку из Аляски, и то, что неминуемо должно наступить через час с небольшим, когда мотор сожрет бензин и самолет врежется в торосы, скрытые туманом, казалось чем-то невозможным и диким. Ведь люди семидесятых годов так привыкли к могуществу подвластной им техники.
Степанов только потом понял — уже когда Коля Николашкин за пять минут перед тем, как должен был кончиться бензин, чудом посадив самолет, сделался белым, словно полотно, — как близок он был к тому, чтобы исчезнуть, унеся с собой все то, что он обязан был отдать…
И сейчас, когда холод с каждой минутой становился все более близким, когда пальцы задеревенели и дышать было трудно, а до дороги было всего пятьдесят километров, которые никак не одолеть по такой стуже, ощущение безысходности возникло в Степанове внезапно — как гнев. Но сейчас не было Коли Николашкина, на которого можно надеяться, — «он умеет, он посадит самолет вслепую», — не было комиссара охраны Сисука, который знает все тропы Патет-Лао, — «он успеет увести от диверсантов, которых забросили с вертолетов из Сайгона», — был только ты сам, Ванган, Мунко и мороз пятьдесят градусов.
Чем дольше жил Степанов, тем осознаннее он боялся смерти, но не потому только, что факт распада материи, организованной в субстанцию Дмитрия Степанова, страшил его своей алогичностью и произволом, — нет. Он боялся не успеть сделать то, что считал своим долгом сделать.
Когда он болел, Надя говорила:
— Ты, как все мужчины, не умеешь переносить боль.
А он умел, как все мужчины, переносить боль. Просто он злился, что может не успеть. Не успеть — это и есть ощущение собственного бессилия, а его-то и боятся больше всего мужчины.
Мунко влез в мотор с головой. Он копошился там, тихонько чертыхаясь. Голос его сейчас показался Степанову совсем еще детским.
«Интересно, сколько ему? — подумал Степанов. — Видимо, не больше двадцати пяти. Наверное, он пока еще не понял, что случилось… В молодости мы не реагируем на опасность… Проклятие жизненного опыта… Хорошая, конечно, штука, но она, как компас, указывает только один путь самый верный и короткий. А может быть, счастье-то ждало каждого из нас на длинной дороге, на той, которую мы не избрали: жизненный опыт подсказал, что это неверно, ненадежно, неудобно…»
(Ну кто сказал, что счастье — «удобно»? Удобным обязан быть стульчик и газовая плита…)
— Ну? — спросил Ванган. — Как?
Мунко, перестав чертыхаться, ответил:
— Пальцы что-то не двигаются.
— Давай я погрею твои пальцы.
Мунко с готовностью вылез из мотора и спрыгнул на землю. Степанову показалось, что в воздухе зазвенело.
«Наверное, этот звон получился оттого, что земля слишком промерзла, подумал он. — Довольно занятная разница между гибелью от жары в Каракумах или в Сахаре и между замерзанием здесь. Там нет звуков, там все приглушено зноем. Впрочем, там я не погибал. Мне только казалось, что я погибаю от жары, но между гибелью и тем, что нам представляется гибелью, — пропасть. Только страх может сделать кажущуюся гибель настоящей… Интересно, Мунко бросил мотор потому, что замерзли пальцы, легко бросил… Наверное, ни Ванган, ни я не бросили бы мотор, потому что мы умеем считать время, которое нам отпущено…»
Ванган взял пальцы Мунко в свои квадратные ладони и начал с силой растирать их.
— Очень больно, — слабо улыбнувшись, сказал Мунко.
— Ты умеешь мастерить? — спросил Ванган Степанова. — Может, поделаешь что-нибудь с карбюратором, пока я тру ему пальцы?
— Я только умею крутить баранку.
Ванган хмыкнул.
— Ты хотел сказать, что и дурак умеет крутить баранку? — спросил Степанов.
— Именно.
— Что же не сказал?
— Ты гость.
— Разве гость не может быть дураком?
— Никогда. Во всех случаях дурак — хозяин. Умный никогда не пригласит дурака в гости.
Мунко сказал:
— Кажется, пальцы отошли.
— Тогда продолжай. А я пока нарву травы и сделаю несколько маленьких пучков, я буду греть тебе руки огнем.
Ванган начал рвать траву, поглядывая при этом на часы.
«Сколько раз такое уже случалось, — подумал Степанов. — Ничего, и на этот раз все обойдется. „В степи глухой замерзал ямщик“ — сюжет для девятнадцатого века… Впрочем, раньше обходилось потому, что Хоан хорошо знал время, когда американцы начинали бомбить переправы на тропе Хо Ши Мина; дядя Леша умел проводить полуторку через гати, и мы тогда оторвались от немцев; а тот португалец, который полез со стилетом ночью, в Бейруте, был пьян и поскользнулся на арбузной корке, — иначе он бы вогнал сине-белую сталь под мою лопатку… Каждый раз, когда я попадал в передряги, меня выручало стечение случайностей, но они были слишком уж закономерными, эти случайности… Если бы я знал время бомбежки, если бы я гнал полуторку в сорок втором году (я тогда просто-напросто обделался со страха), если бы я выскочил из-под машины с потушенными фарами в Панаме, а не меня вытащил за руку друг в самый последний миг… А сейчас я один на один со стихией, а она — вне случая, она избыточно закономерна. Или уж так случайна, что никакой закономерностью ее не перешибешь… Все равно не может быть, — упрямо подумал Степанов и поймал себя на мысли, что он надеется на что-то стороннее — на людей, которые их найдут, на Мунко, который все-таки починит карбюратор, на внезапное потепление, на вертолет с врачом или геологами, который случайно пролетит над ними. — Нет, так не годится. Надо что-то делать самим. Идти, идти, пока можно идти. Иначе слишком уж гадостно будет замерзать…»
— Сколько? — спросил Степанов.
— Двадцать пять минут.
— Прошло или осталось?
— Разницы нет…
— Тише ты…
— Он не слышит…
Степанов плюнул — слюна упала к унтам ледышкой. Он отвернул крышку радиатора и опустил палец в воду. Вода была ледяной. Степанову показалось даже, что ее не было вовсе, из-за того что разницы между водой и воздухом не ощущалось.
— Глупо, — сказал Ванган, — все это до смешного глупо.
— Глупо, что не успеешь? — спросил Степанов. — Ты об этом думаешь?
— Нам с тобой можно выступать в цирке — отгадывание мыслей на расстоянии…