Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 13

— А давай босиком ходить, — говорит она и, уперев пятку в носок, сбрасывает тапочку за тапочкой.

— Стекла много.

— Струсил! Струсил!

— Ладно, пойду, — говорю. — Дел у меня уйма. — А сам думаю: «Что же я, дурак, делаю?»

Суетливо-деловито-лукаво встаю, потягиваюсь, неповоротливо изгибаясь.

— Стой! — вскакивает. — Закрой глаза.

— Зачем это еще?

— Ну закрой.

Ее тень заполонила внутреннюю красноватую сторону моих век, я почувствовал ее бархатный запах, ее горячее дыхание, скользнувшее по моей словно ворсистой щеке. Она прикоснулась к моим вискам, и я едва успел увернуться от поцелуя, что привело ее в восторг, едва не перешедший в истерику.

— Почему ты не даешь мне тебя чмокнуть? Я же все-таки твоя те-ту-шка.

— Противно, — брякнул я, а хотел сказать, что просто не перенесу, возможно, даже не выживу, если ты еще раз прикоснешься ко мне, ибо я с ума схожу при одной мысли о твоем запахе, при одном звуке твоего резкого, с хрипотцой, голоса…

— Тем более могут вернуться родители, — пробормотал я в солнечном исступлении.

— Что-что ты сказал?

— Я сказал, что нас могут застать.

— Что-о-о? Застать? Застать?! Какой же ты пошлый. Хо-хо! Это что получается, я пыталась тебя изнасиловать? Вот так здорово!

— Перестань! — крикнул я и нахмурился.

— Пошлый и гордый, — посерьезнев, добавила она, внезапно остепенившись. — Го-ордый, — вдруг повторила протяжно и прищурившись, словно что-то прикидывая. — Это хорошо. Это очень нужно.

Она смотрела на меня все так же игриво, с влагой в слегка измученных смехом глазах. Я не выдержал, рванулся, ударом распахнул взвизгнувшую калитку и, разрывая густой хвойный воздух, понесся к озеру сквозь полосатый пятнистый лес.

Вот такой и был наш самый романтический летний час. Какой же я был тогда дурак, просто сил нет. Но что поделаешь, если ты молод, да еще у тебя, как это сказать, летнее головокружение, что ли…

Впрочем, вернемся в зиму. Кстати, не знаю, как у вас, у нас до конца марта зима. В тот день, когда я нашел свою чудо-коробочку, Сима притащилась позже обычного и при этом вся какая-то возбужденно-отрешенная. Она не то что не поздоровалась, а, кажется, даже и не заметила меня, как если бы я был частью приглядевшейся старой мебели в прихожей.

— Ба, скажи честно, я красивый или урод? — спрашиваю, рассматривая себя в зеркале трюмо прям как девица.

Весь неказистый какой-то, робкий, нос слишком большой, нижняя губа выдающаяся, флегматические, как у сенбернара, глаза и, правду говоря, с точки зрения мужественности — сомнительные.

— Ты великолепен как бог! — твердо отвечает мне бабушка. Врет, конечно, но все равно приятно.

— А почему никто этого не замечает?

— Завидуют.

Ну старуха! Врет и не краснеет. Если она, конечно, вообще может еще краснеть.

— А ты тоже, наверное, была раньше красивая, — как истинный джентльмен отвечаю комплиментом на комплимент.

— О! В свое время мимо вашей бабушки, — это она о себе так, — ни один кавалер не мог спокойно пройти, а потом молодость пролетела, — грустно вздохнула она и уставилась в пустоту, — дети пошли, понимаешь ли, работа была тяжелая, и вот так вот я…

— Ссохлась и скукожилась?

— Ну да, — согласилась бабушка, — ссохлась и скукожилась и никому теперь уже не нужна.

— Ну как это никому? Мне нужна! И всем нам нужна! Что бы мы без тебя, Ба, делали? Кто бы, например, цветы поливал, собирал майонезные баночки? Ведь ты, Ба, хоть и старая, но зато добрая. Не то что это проклятая Сима — молодая и стерва.

— Почему же стерва? — Это она меня этому слову научила. — Симочка хорошая.

— Ну ты скажешь, тоже мне хорошая. Я без подзатыльника еще ни одного дня с ней не прожил.

— Это у тебя просто подхода к ней нет. К женщинам ведь подход нужен.

— Да?

— Конечно!

— Подход, говоришь? Ну ты меня прямо озадачила. Кстати, пойдем, нас к чаю зовут.

Я выбежал из затхлой ее комнаты и побежал, прыгая через четыре ступеньки, в столовую, где после ужина мы пьем чай или молоко с печеньем и вафлями.

— Что ты скачешь как бешеный? — огрызнулась мама. — Почему от тебя люстра звенеть должна?

— Потому что дом деревянный, — объясняю я. — По дереву ударные волны легко распространяются, вот люстра и качается.

— Как ты себя, умник, сегодня чувствуешь? — спрашивает папа уже за чаем, ни на секунду не отрываясь от чтения.

— Исключительно замечательно. Сима, хочешь посмотреть на курильские гейзеры? — говорю и дую в горячий чай через соломинку.

— Мне кажется, меня вырвет, если я еще хоть секунду буду смотреть на твои гейзеры.

— Серафима! — устало возмущается мама. — Ну что ты как маленькая.

Так ей и надо!

— Я к тебе подход знаю, — с полным ртом погрозил я тетушке пальцем. — Так что лучше у меня не выкобенивайся.

— Что еще за слово такое?

— Нормальное слово. От греческого «выкобеники». Наука такая даже есть — про эники и бэники.

— Ели вареники, — добавил папа автоматически.

— Сам давай ешь и не выкаблучивайся.

— А я и не выкаблучиваюсь.

— Аик дурак, гы, гы, — как обычно вставляет моя трехлетняя сестра, сделанная в Америке, о которой мне и говорить не хочется. Даже имени моего выговорить не может. Мое педагогическое кредо: младших надо убивать, пока они не подросли и с нами не разделались.

— Господа, — говорю, — давно пора уже установить возрастной ценз на признание человеком. Вот Лизка явно не человек еще. Да и станет ли?

— Беда с вами. Вы все здесь как маленькие, — обреченно вздыхает мама.

— И баба Рая тоже? Го-го-го…

— Раисасанна, — почти уже срываясь, говорит мама, — разрешаю вам дать ему ложкой по голове.

— Сильно? — спрашивает бабушка.

— Очень, — с придыханием соглашается мамочка.

— Но у меня только маленькая ложечка, — возражает добрая моя бабуля.

— Так вот дайте ему ей как следует. Наотмашь.

— А можно я за бабушку, — перехватывает Сима. — У меня, честное слово, лучше получится.

— Серафима, сядь! — Наконец что-то лопается, и мама берется за голову. — Все, идите отсюда! Проваливайте, кому говорю! Марш по комнатам!

Бедная женщина.

— Идем, Ба, нас выгоняют, — говорю.

— Оставь в покое бабушку!

— Пойдем, — тяну старушку за локоть. — Нас здесь не любят.

— Я потерплю, а ты ступай, — смиренно кивает мне бывшая красавица и полощет чаем беззубый рот.

— Ну как знаешь, — пожал я плечами и уполз в комнату. — Человек один не может.

— Иди, иди отсюда, потерянное поколение.

В моей комнате замкнутое спокойствие. Трудная тишина. Кровать, стол, солдатики, потускневшие обои, угол оброс мамиными иконами. Короче, архидизайн. Под столом стоит старый монитор от компьютера. В окне новый коттедж, старые сараи под серовато-отсутствующим небом, гнилой забор с повешенным ведром и все остальное дворовое захолустье с дрожащим сухостоем из снежной корки и тоскливой до безнадежности березовой рощей. Короче, только грачей не хватает. Вспомнили, стало быть, в теплых краях ту картинку с учебника и решили вообще больше не прилетать сюда. Это самая моя нелюбимая комната. Юдоль обмирания и томления, в которой единственное, чем я могу заниматься, так это хищно прослеживать тетушкины по-особому мелодичные передвижения и еще кое-чем, о чем вам знать не полагается.

Дело в том, что за время моих осенне-зимних мучений она не только не заходила в мою сыровато-узковато-высоковатую келью, но даже не находила десяти минут из своего драгоценного времени, чтобы со мной, что называется, «нормально поболтать». Все это время она слонялась с каким-то брезгливым видом и предпочитала нашим романтическим отношениям учение в автошколе. Когда я как бы от нечего делать забредал в ее комнату, подходя к ней сзади и заглядывая в то, что любовь моя там рисовала или учила, она тут же отзывалась какой-нибудь банальной колкостью, вроде: «Ах, такой сквозняк, закройте, пожалуйста, дверь с той стороны». Нет, все же вспомнил! Один раз заходила она ко мне в комнату, но лучше бы и не заходила. Случилось это на Рождество (мой любимый праздник после Нового года, хэллоуина и Дня космонавтики). Напилась моя красавица вдрабадан и вот является ко мне как кривая турецкая сабля и говорит: