Страница 81 из 95
Комната, которую нанял Пелагее Прохоровне Петров, была маленькая, и свет в нее проходил через пространство между перегородкой и потолком из соседней комнаты, занимаемой хозяевами. В ней был всего только один с тремя ножками стул.
- Вы идите пока в нашу комнату. Вот Данило Сазоныч придет, он все вам устроит, - сказала молодая женщина.
Комната, занимаемая хозяевами, имела два окна, выходящие к дровяному двору. Она была бедно, но хорошо меблирована, и даже две кровати занавешены.
Софья Федосеевна стала расспрашивать Пелагею Прохоровну, откуда она, и обещала свести завтра на сахарный завод, но Лизавета Федосеевна сказала, что завтра надо белье стирать, и поэтому Пелагея Прохоровна, может быть, чем-нибудь обзаведется. Панфилу Прохорычу надоело слушать бабью болтовню, и он ушел из квартиры. Пелагее Прохоровне очень понравился ребенок, но у этого ребенка было бельмо на левом глазу.
- Это ваш ребенок-то? - спросила она Софью Федосеевну.
- Мой. Только отец-то его помер.
- Экая жалость! А сколько вы замужем были?
- Мы не были обвенчаны. Он все сбирался, голубчик, да деньгами не мог раздобыться. А я хоть и работала, так жила с матерью. Мать чахоточная была, и мне ее не хотелось пускать в больницу.
Начали говорить о работе. Софья Федосеевна говорила, что женщин больше обижают, чем мужчин, и меньше дают против мужчин дела; поэтому женщин мало работает в сравнении с мужчинами, и работают большею частию девушки, привычные к фабричной работе с малолетства в провинции или здесь, в Петербурге; но эта работа многих из них убивает преждевременно.
- Мне двадцать девятый год; я начала работать с восьмого года, здесь, в Петербурге, - говорила Софья Федосеевна.
- Неужели и у вас, в Петербурге, так же берут в работу, как и у нас в горных заводах?
- Не знаю, как там у вас. По вашим рассказам, ваша жизнь тоже похожа на нашу, только вас давила крепость, а нас самосудство.
- Ну, и у нас, Софья Федосеевна, тоже приказчики помыкали нами как господа.
- У нас это вежливее делается. Да вот я про себя расскажу. Мать моя была, может быть, такая же женщина, как и я. Судить об ней я не могу, потому что была немного постарше этой девочки. Может быть, она и любила меня, только к чему и любовь, когда есть нечего… Ведь вот и у меня не всегда есть заработок; бывает, что по четыре дня без работы живешь. Починку на себя и для ребенка нечего считать за работу. Хорошо еще, что с сестрой живем дружно… А моя мать, вероятно, была одна-одинехонька. Должно быть, ей было невмоготу с ребенком, и она продала меня. На седьмом году меня заставляли сучить бечевки, ткать. К четырнадцатому году я только и умела, что бечевки делать и ткать ковры. Я не была крепостною; меня считали за воспитанницу, и я за то, что меня кормили хлебом и одевали, должна была повиноваться. Но вот я узнала, что срок моему вскормлению кончился. У меня были подруги. Все мы были, конечно, против наших воспитателей; имели много веры в себя, думали, что нам и руки-то оторвут, требуя нас на работу. Оказалось не то. Куда мы ни придем - нужно учиться сызнова: ткачей мало из женщин, и заработок этот, как мы узнали, дешевле против прежнего наполовину… Потом я работала на бумажной мануфактуре. Нас было там, по крайней мере, до двухсот женщин, и заметьте: замужних было только штук тридцать. Я сперва находилась при чесальне и получала в день по пятнадцати копеек. Некоторые женщины получали и семьдесят пять копеек, но это такие, которые были в близких отношениях с мастерами, конторщиками, начальством, и труд их был очень легок. Им стоило только смотреть, направлять машины и распоряжаться девчонками. Я там ничего не приобрела: все, что получала, шло на одежду и на хлеб. Оттуда перешла на обойную фабрику. Там машин было мало, и нашему брату приходилось растеребливать и сортировать хлам. Вдруг фабрика закрылась, и нам за три недели не заплатили заработку. Нужно было платить за квартиру, лавочнику; а тут вышли новые порядки - нужно в полицию платить за адресный билет. Меня посадили в часть.
- А вот угадай, где я был? - произнес в это время хриплым голосом вошедший мужчина.
Софья Федосеевна замолчала, и лицо ее сделалось печально.
- Уж ты всегда сумасбродничаешь. Где ты был, подлец? - кричала Лизавета Федосеевна.
- Извините, Лизанька…
- Ах ты, пьяница! Тут есть нечего…
- У нас зато есть.
Несколько минут продолжалось молчание. Пелагея Прохоровна хотела уйти, но неловко было. Софья Федосеевна, уперши голову одною рукою и глядя на спящего ребенка, молчала. На лице ее Пелагея Прохоровна заметила какую-то жалость.
- Господи! И когда это кончится!.. - проговорила Лизавета Федосеевна. По ее голосу слышно было, что она плакала.
- Жена!.. Супруга!.. Не реви!.. - говорил мужчина; но и он, как слышно было, плакал.
- Это каторга, а не жизнь!
- Ной еще! Ной!.. О, будьте вы прокляты!
Ребенок проснулся и заревел.
Вошедший был высокого роста, одет в суконный кафтан, с красным платком на шее и с фуражкою на голове с очень высоким верхом. Ему было на вид годов сорок. Волоса на голове и бороде черные, глаза и лицо выражали невозмутимость. От него пахло водкой.
- Машинька! Ах ты, шельмочка!.. - И он начал занимать ребенка, который с охотою полез к нему.
Пелагея Прохоровна ушла в кухню.
- Ты дома будешь обедать? - спросила мужа Лизавета Федосеевна.
Не получив ответа от мужа, Лизавета Федосеевна стала торопить сестру.
- Ради бога, сходи ты за водкой, а то уйдет! - говорила она шепотом.
- Посмотри, Лиза, за ребенком.
Грустно сделалось Пелагее Прохоровне. Пошла она в свою комнату; но ей еще грустнее стало при виде ее пустоты. И она вышла из квартиры.
- Это ли жизнь? Неужто за Питером люди живут лучше?
С этими мыслями она вышла на набережную. Она стояла у забора, потому что идти было некуда и погода была невеселая. Дождя хотя и не было, но везде грязь, холодно, дует ветер, и дышится как-то тяжело, да и самые предметы не веселят: фабрики черные, постройки ветхие, все как-то мрачно - и небо, и строения, и оголяющиеся деревья; на длинных дрогах едут очень медленно с железом, досками, кулями и т. п. оборванные и невзрачные мужики с выражением усталости и какой-то безнадежности; едут эти мужики без клади, и лошади их, тощие, избитые, с протертою в кровь кожею на задних ногах и хребте, еле-еле переступают ногами, так что не верится, что эти животные в состоянии возить по убитой камнем мостовой по тридцати пудов всякой клади. Народ здесь бродит все рабочий, так что очень мало увидишь человека в порядочном кафтане или сюртуке, а если и попадется кто-нибудь одетый по-модному или по-приказному, то у него или галстук на боку, или сюртук продран, или другой какой недостаток. Хотя в их разговорах и замечается удальство, но это ни больше ни меньше, как привычка с малолетства выражаться и вести себя похожим на довольного человека, в самом же деле у этих людей многого не хватало и для крохотной доли довольства. Женщины одеты тоже бедно и легко: все они худощавы, с изнуренными лицами: маленькие дети хотя и носят на ногах обувь, но ходят в оборванных рубашках и хорошим здоровьем не обладают. Так все и наводит тоску, ни за что бы не смотрел, и все-таки среди этих людей нужно жить, нужно привыкать к этой жизни и жить их жизнию. И тут подумалось Пелагее Прохоровне: неужели же эту жизнь нельзя сделать получше?
Пелагея Прохоровна пошла в лавку, но вдруг ее перегнала молодая женщина в палевом стареньком платье, с загрязненным подолом и с небольшим ситцевым платком на голове. Лицо ее выражало отчаяние и какую-то дикость, точно она с цепи сорвалась. Она шла очень быстро и, как только перегнала Пелагею Прохоровну шагов на пять, остановилась, посмотрела на нее и так же быстро подошла к ней.
- Ты… ты из какого дома? - спросила она Пелагею Прохоровну торопливо.
- Я… тут за постоялым двором.
- Ты из того же дома! И отлично! Пойдем, голубушка!
- Куда?
- В кабак… Чему удивляешься-то? Э-эх, матушка, поживешь с нами, похлебаешь кислого, захочешь и горького. А впрочем, как знаешь! До свиданья.