Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 95



Пелагея Прохоровна задумалась над ее словами. Она говорит, что ей хорошо бы жилось, если бы она только захотела. Зачем же это она до такой степени дошла?

А каким манером она-то, Пелагея Прохоровна, сюда попала? Ведь и ей сколько попадало случаев жить хорошо, да она не согласилась же, а вот захотела в столицу. И за коим чертом ее толкало в Петербург? Для того, что ли, чтобы ее обвинили в воровстве и сослали в Сибирь!.. Эко, право, хорошее счастье! Мимо тех или через те же места родины придется идти, только безвинно опозоренной… Правда, ее тянуло сюда другое дело, любовь к Короваеву, только ведь он ушел на железную дорогу.

- Вы чем занимаетесь? - вдруг спросила ее соседка.

- Кухаркой была, - ответила Пелагея Прохоровна.

- Давно здесь?

- О Петре-Павле пришла.

- Ну, я немного раньше.

- Што это, ровно ваш-то голос мне знаком?

- И мне тоже кажется, как будто я вас видала где-то. Вы не хохловские?

- Нет, я издалека, из Терентьевского завода. Я во многих городах живала.

- Ну, а я не живала во многих городах, только теперь, пожалуй, придется пройти много городов, если обвинят. - И соседка заплакала.

Пелагея Прохоровна старалась ее утешить:

- Бог не без милости. Он видит, кто прав, кто виноват.

- То-то, что на бога-то мало обращают внимания.

- Ну, што ж, и там люди живут, да еще лучше, пожалуй.

- Я тоже понимаю так, что там уже предел всякому новому желанию. Умрем, так и всему конец, - я, пожалуй, согласна на это.

- Ну, вот! - сказала недовольно Пелагея Прохоровна.

- Ведь меня обвиняют в том, что я задушила своего ребенка, хоть я вовсе не имела этого намерения, а просто заспала его оттого, что две ночи перед тем не спала. Я ребенка своего любила. Хорошо, если мне поверят и не сошлют!

- Послушайте-ко: вы не продавались на Никольском рынке? - спросила вдруг соседку Пелагея Прохоровна.

- Стояла перед праздником… кажется, перед троицей.

- Вы… я забыла имя-то…

- Евгения Тимофеевна.

- А я Пелагея Прохоровна.

- То-то, я слушаю: кажется, мне голос-то ваш знаком.



- И мне тоже… Ну? Вы еще тогда говорили, што в Питере к генералу какому-то ходили. Ведь вы в швеи нанялись!

- Да, я у этой женщины, которая меня наняла с Никольского, три месяца с половиной выжила; и никому не советую жить у нее. Уж лучше наняться в кухарки, чем к ней. Это ничего, что она отставная чиновница и что у нее есть любовник, но то обидно, что она хочет чужими руками деньги зарабатывать. Ничего бы и то, если бы деньги шли впрок, а то скверно, что деньги идут на водку и пиво любовнику, и доходит она до того, что к концу месяца за квартиру нечем платить, есть нечего, и тогда она заставляет работниц голодать.

- Чем же она занимается?

- Она швея, и швея хорошая. Швеей она была еще девушкой, и чиновник на ней женился, как она говорит, не из-за красоты, а из-за того, что она добывает деньги, даже больше его: он, кажется, получал одиннадцать рублей в месяц, а она вышивала не меньше чем на пятнадцать рублей. Но до замужества она нанимала комнату, и деньги у нее были кое-какие, а когда вышла замуж, тогда они наняли квартиру, чтобы пускать жильцов. Тут она просадила все денежки, потому что нужно было купить мебели и кухарку нанять. Годов пять, что ли, она билась с мужем; он был смирный, не пьяница, только хворал часто и, наконец, помер от чахотки. Пока был жив муж, она не очень усердно брала работу, и стало быть, те, от которых она получала ее в девушках, уж смотрели на нее иначе и давали работу другим. После смерти мужа она увидела, что приходится трудиться так же, как и до замужества. Стала она работать крепко, вставала рано, ложилась поздно, а видит, что одной и каша во рту не спора - заработок все так же плохой. Вот и задумала она нанять женщин. Нас у нее было три, и все мы оказались плохими швеями, - так, по крайней мере, она говорила; целый месяц она на нас ворчала, однако не отказывала, а как окончился месяц, сказала, что у нее нет денег, и стала умолять, чтобы мы остались. Ну, две-то швеи ушли, а я осталась, потому что у меня денег в то время было столько же, сколько и тогда, на Никольском рынке, да и башмаки обносились. Остались мы вдвоем, работы она набирает много, а нам двум не управиться. Опять начали ей отказывать. Опять она наняла швею - переманила откуда-то. Эта швея попалась из бойких; пошли у них ссоры, стала швея уходить по праздникам куда-то в гости, хозяйка все на меня и свалила. Так мы и бились.

Евгения Тимофеевна замолчала.

Стало светать. Началась перекличка. Женщины этой каморы вышли в коридор, но их оттуда гнал прочь назад городовой. Теперь оказалось, что и в этой каморе было окно, только оно было маленькое и находилось немного пониже потолка и выходило к какой-то лестнице. Рядом с этой каморой была большая хамора, человек на двадцать пять, но в ней было не больше двадцати женщин. В этой каморе было квадратное окно со стеклами и решетками; но куда выходило оно из каморы, определить трудно, так как оно от нар было аршина на два с половиною вышины. Напротив этой каморы была секретная камора, с железною решетчатою дверью, запертою на замок. В ней была одна женщина, которая теперь стояла у двери и смотрела как-то дико, точно потеряла рассудок.

- За што тебя, голубушка, посадили? - спрашивали эту женщину другие арестантки.

Женщина молчала.

- Не бойся, не выдадим.

Женщина горько улыбнулась.

- Пошли, пошли!! Ты што стоишь? В карцер хошь? - говорил городовой, обращаясь то к арестантам, то к одиночной женщине.

- Што это за карцер, Евгенья Тимофеевна?

- А это около отхожего места есть такой чулан без окна. В него помещается только один человек. Я, не знаю, что-то сказала в первый день дежурному, он меня и запер. В нем едва сидеть можно. Я в нем просидела часа с три, и мне это время показалось целою вечностью: темно, сыро, скребутся мыши, вонь… Хуже, чем в подземелье.

Сделалось еще светлее; в той каморе, в которой находилась Пелагея Прохоровна, было, кроме нее и девочки, восемь женщин. Пять из них обвинялись в нищенстве, остальные - в воровстве. Обвиняемые в воровстве говорили, что они крали потому, что по отходе от места им бы не на что было прожить трое суток. Но таких воровок, у которых была бы страсть к воровству, не было; то же и в другой каморе, в которой были две женщины, подкинувшие своих младенцев: одна, хотевшая задавиться, две - горничная и кухарка, - обвиняемые в намерении отравить графскую собачку, и одна пьяная женщина, поднятая в бесчувственном состоянии на мостовой. В секретной сидела женщина, обвиняемая в сообщничестве по какой-то крупной краже и убийству.

Старостихи, тоже арестантки, сидящие подолгу, по случаю неимения паспортов, пошли получать хлеб и щи. Пелагее Прохоровне не хотелось теперь есть. Над ней смеялись женщины.

- Что, видно, не хочешь солдатского-то хлеба? Вон барышня-то небось привыкла.

У Евгении Тимофеевны лицо было бледнее прежнего. Казалось, что она в последнее время или была больна, или вынесла много душевных страданий. На ногах ее были с прорванными носками башмаки. На ней самой была ситцевая блуза. У других женщин были или сарафаны, или ситцевые платья, у трех головы повязаны платками, а одна, молодая и высокая, обвиняющаяся в краже, была даже в кринолине.

- Тебя, баба, за што взяли-то? - спросила старостиха-старушка Пелагею Прохоровну.

Пелагея Прохоровна начала рассказывать.

- Ну, просидишь с месяц!

Пелагея Прохоровна чуть не замерла.

- Што испугалась?.. Ничего, привыкнешь. Вон барышня-то тоже привыкла… Садись, барышня, поди, болят бока-то? - говорила худощавая старушонка в каком-то рваном пальто на вате, принадлежавшем когда-то какому-то канцеляристу, так как на нем еще сохранилась одна медная заржавлая пуговица, о которой старушонка повествовала, что она эту пуговицу бережет как драгоценность, потому что, как только она оторвется - глядь, ее, старушонку, и заберут в часть.

Всем женщинам было очень скучно. Пожалуй, они и говорили, но все было старо, давно всем надоело.