Страница 14 из 43
В ту осень тысяча восемьсот тридцать пятого года Эдвард начал писать элегию, печальные стихи — «Разлука с Линой». Он набросал их в черновом виде на полях толстой конторской книги, и Скроот поймал его и сказал, что если это повторится ещё раз, то Эдварда выгонят из конторы.
Так прошла ещё одна зима. Эдварду давно уже не нужно было подкладывать книги под ножки табурета, — ему шёл семнадцатый год. Грузы в Амстердамский порт всё прибывали, и записи в конторских книгах шли таким тесным строем, что некуда было бы вписать и две строчки стихов.
Каждое воскресенье Эдвард уходил за город, на Высокие шлюзы или на Морской канал. Он ложился где-нибудь у обочины дороги или на краю канала и смотрел. Влево от Ая, к Гаарлему, уходила насыпь, сбитая из крупного песка. Это строили железную дорогу, первую в стране, между Амстердамом и Гаарлемом. На болотистом, колеблемом подпочвенными водами грунте насыпь укрепляли, как плотину. Крестьянские домики, крытые тростником, тянулись вдоль канала. Каждый дом, как маленькая крепость, окружён был водяным рвом; вода подступала к самому порогу. На ночь доски, перекинутые через ров, убирали, и воры не могли подойти к дому.
Огромные, точно одушевлённые, крылья ветряных мельниц поворачивались по ветру. Эдвард читал названия мельниц. Чаще всего это была «Роза ветров» или «Ни минуты отдыха». Раз он встретил мельницу, которая называлась «Четыре стороны света».
Неужели он так и проведёт здесь всю жизнь, в амстердамской конторе? Сначала мальчиком, потом младшим конторщиком, потом старшим? Тревога терзала Эдварда, когда он думал об этом.
Больше четырёх лет томился Эдвард у Годдамера, среди мешков с кофейными зёрнами. Весною тысяча восемьсот тридцать восьмого года торговый дом «Годдамер и Kº» собрался заключить с франкфуртскими купцами выгодную кофейную сделку. Хозяин потребовал от конторы отчёты за полгода в срочном порядке, и Скроот совершенно обезумел. В книгах оказались недочёты, счета за ноябрь прошедшего тридцать седьмого года съели крысы, и Скроот засадил всю контору наново заполнять листы и подсчитывать суммы. Эдварду досталась вся первая половина ноября. Пропали свободные дни, пропали вечера, — Эдвард теперь каждый день до ночи сидел в конторе. Скроот так скупо отпускал ему свечи, — что последние суммы часто приходилось дописывать на память в темноте. И раз, дописав в один из вечеров, в темноте, несколько цифр, Эдвард ошибся на семь стюберов.[26]
Ошибка открылась не сразу, но, когда уже открылась, слишком трудно было её исправить. Затесавшись где-то в ноябре, ошибка переползла и на декабрь, — не сходились счета за весь год.
Проклятые семь стюберов! Эдвард потерял голову, разыскивая их из счета в счёт. Он предложил Скрооту покрыть ошибку из собственного жалованья. Это не помогло. Скроот доложил хозяину, и Эдварда выгнали из торгового дома «Годдамер и Kº».
Осенью отец с Яном вернулись из плаванья.
— Мать-Голландия!.. Четырнадцать дьяволов и один покойник ей в глотку!.. — сказал Ян, когда узнал о неудаче Эдварда.
Вечером дело Эдварда обсудили. Вернее, говорил один Ян, а отец молчал и курил трубку. Молчал и Эдвард.
Ян сказал, что это даже очень хорошо, что так вышло… Если для Эдварда не находится места в этом проклятом амстердамском болоте, то есть ещё в Индийском океане десяток-другой островов, где голландцы будут рады белому человеку. На Яве или на Суматре готовы первому попавшемуся амстердамцу платить триста золотых гульденов в месяц только за белый цвет кожи, а кроме того, там ещё можно заняться разведением кофе или сахара и нажить много денег. Разбогател же, говорят, Якоб Ферштег не то на хине, не то на гвоздике. Эдварда можно отвезти в Батавию на «Доротее» в следующий же рейс, и хозяин судна даже не спросит с него денег за проезд.
Эдвард замер, а отец в ответ на слова Яна кивнул головой и снова закурил свою трубку. Так судьба Эдварда была решена, и капитану Деккеру даже не пришлось потратить на это ни одного лишнего слова.
Мать достала со дна сундука старый мужнин плащ, и из серого капитанского плаща Эдварду сшили куртку с фалдами и модные узкие панталоны.
До октября «Доротея» стояла в Западных доках на ремонте и вышла оттуда заново просмолённая, с синими свежевыкрашенными бортами.
Даже Скроот начал уважать Эдварда, когда узнал, что он уезжает в Индонезию, и принёс ему рекомендательное письмо в Батавскую финансовую палату.
«Доротея» шла в колонии старым кружным путём, вокруг мыса Доброй Надежды. Им предстояло обогнуть весь огромный африканский материк и пересечь к северо-востоку по ломаной линии Индийский океан, чтобы добраться до острова Ява.
Все свои — мать, Питер, сестрёнка Трина, младший брат Биллем — провожали их в гавани, и много ещё пришло соседей и друзей.
Большой военный фрегат попался навстречу «Доротее» в самом устье Морского канала. Ветер дул фрегату в лоб, и восемнадцать лошадей тянули его на бечевах, неспешно переступая по берегу. Пушки, снаряжение и даже часть команды фрегат оставил в Ньевендипе, при входе в Морской канал.
— Из колоний идёт, — сказал помощник капитана.
У Эдварда сжалось сердце.
Плоская голландская земля долго ещё тянулась по левому борту «Доротеи». Казалось, высокие ветряные мельницы стоят прямо на воде, — линия суши сливалась с линией моря. Мельницы долго ещё махали крыльями Эдварду на прощанье. Эдвард не мог угадать, что они хотят ему сказать. «Приезжай, приезжай назад — кажется, говорила «Роза ветров». «Не возвращайся, не возвращайся больше…» — махали ему «Четыре стороны света».
Потом шхуна повернула в открытое море, и родина осталась за кормой «Доротеи».
Глава двенадцатая
«Утрата чести»
Всё это вспомнилось Эдварду, пока он сидел в своей бамбуковой тюрьме. Он точно снова всё пережил.
Потом была Ява, столкновение с лейтенантом Ван дер Фрошем и отъезд на Суматру.
Он видел неправду. Он видел жестокое угнетение. Он видел, как малайцы гибнут от голода среди щедрой и прекрасной природы, как они изнывают в неволе на своих родных островах.
Надо открыть глаза тем, кто не знает. Надо бороться.
— Я не отступлю, — сказал себе Эдвард. — Я буду бороться. Делом и словом! — твердил он себе.
Действовать он сейчас не мог, зато мог писать.
В углу его тюрьмы стоял перевёрнутый ящик из-под индиго. За несколько медных монет сторож-малаец принёс ему гусиных перьев и пузырёк с густой синей краской, похожей на чернила. Сидя у ящика на полу, на скрещённых ногах, как сидят малайцы, Эдвард начал писать свою пьесу — «Утрата чести». В ней он хотел рассказать голландцам и всему миру о том, что делается на островах Индонезии.
Днём он писал, а ночью лежал, часто без сна, и глядел на звёзды.
Синева и бледность предрассветного неба на Суматре были как прохладные сумерки весной в Голландии.
Он вспоминал, как они с Яном впервые прибыли на Яву, два года назад.
В душный январский полдень «Доротея» вошла под завесой дождя в маленькую бухту Танджонк-Приока.
Эдвард увидел низкий берег и первые пальмы на берегу. Вместе с братом Яном они сошли на землю Явы.
Их обступили голые до пояса люди. Коричневые спины блестели от масла и пота. Ян сразу сбросил и плащ, и куртку.
— Пойдём пешком, — сказал Ян, — я знаю дорогу.
Они пошли высоким насыпным шоссе из порта в город. Слишком яркая, точно ядовитая, зелень подступала к шоссе с обеих сторон, среди зелени блестели лужи.
— Погибельные места! — сказал Ян. — Малярия.
Их обгоняли люди — пешком и в лёгких крытых повозках. Каждый спешил к заходу солнца добраться до города.
Никто не жил в Танджонк-Приоке: злая тропическая лихорадка поджидала того, кто решился бы провести ночь в этих болотных зарослях.
Около часу шли Ян с Эдвардом, пока показались первые дома — плетёные из прутьев, как корзины, на высоких подпорках.
— Что это? — спросил Эдвард.
26
Стюбер — монета, равная 15 центам.