Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 7 из 61



Мой непытливый, балованный разум переменчив, танец мотылька, близорукая изнанка нахватанных знаний, с детства я любопытно подглядывал за собственным телом. Как поживают суставные сумки и носовой хрящ, красные на просвет, если поднести к свече, — пальцы.

Тело — каземат, тело — полонез, тело — штык-нож, тело — воск мадам Тюссо, тело, не приспособленное к танцу или поединку, но с блеском умеющее и то и другое, тело — московский рысак, тело — петербургское невысокое земноводное солнце. Исаакиевский купол лобной кости, прочность Дворцовой (берцовой) кости, неразводной мост остистого хребта.

Я так и не смог остановить свой выбор на чем-то одном, кульбиты перемен утомляли, но тело исправно служило мне, изнеженное на первый взгляд, но выносливое, как пони в шахте, черное нутро, ядрышко сердца, точно каучук, сопротивляется ударам и усладам в равной мере.

Время возмутительно небрежно щадит меня, я до сих пор сохранил младенческую нежность слишком тонкой кожи, тридцатью годами не побежденное мальчишество, овал лица, ушные петли, созвездия родинок, врожденных, вмонтированных в меня мушек. У меня тридцать восьмой размер ноги. У матушки был тридцать пятый, у деда со стороны матери и вовсе тридцать семь на тридцать восемь.

У нас очень старая усталая семья. Истощенная поколениями лжи, бегства, измен, молебнов, свадеб и адюльтеров кровь дает знать о себе. Я остался последним выползком в череде уничтоженных фотографий, фальшивых паспортов, перепутанных метрик, измененных имен, о которых я уже не узнаю ничего до смертного часа. Завидовал немецкому писателю Эриху Кестнеру: в своей повести "Когда я был маленьким" он пишет, что, для того чтобы узнать полную историю своей семьи с XIV века, он просто пошел в ратушу города Дрездена и подал запрос. А его предки не были графами-царь-папами и князьями. Обычные булочники.

С XIV века — поколения честных немецких булочников, которые платили налоги, были оштрафованы за выпеченные хлеба-недомерки, плодились и размножались, как заведено от века Добрым Богом.

Мне повезло больше: я не знаю о моих предках ничего. Поэтому волен выбирать любое амплуа для полоумной моей плоти. За моей спиной не стоят с укоризной безликие предки. Ни один из них не придет к изголовью грозить правнуку костлявым пальцем. Им хорошо, они очень далеко.

По прихоти, беспечности или от вечного моего беспокойства забываю о еде, сне, равно нелицеприятен в здравии и болезни.

Слишком рано узнал, что смерть начинает свой обеденный перерыв исподволь, изысканная гурманка, начинает она всегда с пальцев ног. Я быстро замерзаю, сама мысль о холодном душе сродни вивисекции или непристойности.

Беспокойство было присуще мне сколько себя помню. Необъяснимое беспокойство.

Царская охота все же настигла меня на внутренних солнечных пустошах, хлест ногайки вышиб меня из седла. Грянулась оземь невысокая моя плоть, неперелетная птица пластает крыло на периферии неба, горят торфы по всей земле.

Теряя осязание, вижу напоследок тень сокола на скуле валета в казенных сапожках, капустные головы вестовых, склонившихся надо мной, приплясывают конские бабки, обмотанные красными бинтами, рвут из-за пазухи подметные письма, сжимают щеки чужими черствыми пальцами.

Кроша передние зубы, тискают в рот горло фляжку — льют водку в наждачную гортань. Орут сверху:

— Говори! Говори…

Изображение медленно плывет исподлобья налево. Цирковые тамбурины, песок, переплавленный в стеклянное веретено чертова пальца, громовой стрелы. Последний раз пальцы вопьются в песок, сгладятся линии на ладонях, и спиральки отпечатков пальцев перельются в узор агатового спила. Тело — окаменелость из лавки древностей. Наследник первой очереди.

Все-таки бегство мне удалось.

Обычные телесные функции не беспокоят меня, хотя всегда нравилось смотреть, как лакомо растекается на предметном стеклышке смазанная алая капля крови из пальца.



Я не ипохондрик, втайне меня всегда смешили люди, делающие трагедию из порезанного на кухне пальца, пустячной простуды и способные часами мучить собеседника аппетитными подробностями своих операций, недугов, врожденных аномалий, те самые люди, которых называют больничными вшами.

Но само состояние жара, сильной боли и преодоления ее, дурноты, когда земля вращается наоборот, или крепкого здоровья, "белый налив" бедер и сильных мышц на руках и под тонкой кожей брюшины, животное счастье здоровой молодости, сила и хмель первого совокупления с женщиной интересны мне в равной мере.

Не люблю слишком тело и слишком душу, ищу лазейку между, много лет уже ищу, впадину, траншею, схрон, то, куда утеку сквозь собственные пальцы.

Когда меня берут за руку, я деликатно высвобождаю кисть из тисков.

Более всего на свете радует меня бесполезность. Родинка на мочке уха. Хитроумная елочная игрушка. Черепаховая китайская шкатулочка. Колокольчик из человеческих ногтей. Аппликация из надкрылий майского жука.

Маленькое, как у декоративной собачки, мое сердце, висящее на трубчатых сосудах там, внизу. Кровяные тельцы на нетучных пажитях плоти. Глаза. Пару лет назад мне хотелось, чтобы от меня остались только глаза — два стеклянных шарика в пустоте, не соединенные ничем. Зоркие, как иглы для бисера.

Только от ненависти или сильной боли глаза мои становятся блеклыми синяками, а от приязни и радости — нефритово-зелены, с золотым крапом радужки, — свойство рептилии или авантюрина.

Упаси господи, я никогда не испытывал удовольствие от боли, игры в порку и связывание пусть остаются вне меня, меня привлекают деликатные вещи, полутона и голуби.

Венера в мехах и даже без них оставляет меня равнодушным.

Если я видел особые сны или фантазировал в полуяви предсонья, как это свойственно всем, то знал доподлинно, что эротические мои грезы неисполнимы, они всегда слишком фантастичны, — живой человек был бы убит такой гимнастикой. Мои любовные фантасмагории невозможны физически, уж на этот счет я совершенно спокоен.

Мой парад любви — это немного ночной паноптикум или виварий. Немного пляски на канате, чуть-чуть японская камышовая хижина, бесконечная водянистая даль рисовых полей, пощечина — застывшая в миллиметре от моей горячей щеки, трава не-тронь-меня, цветущая на дне оврага, косые паруса Босфора, так и не сорванный с плеча черного меха рукав, яванский театр теней, привкус Петербурга на верхнем небе, парфорсная скачка карусельных лошадок, сломанная шея, санный путь, лунная дорога, которую вижу всякий раз, когда луна светит мне в лицо, если я притворяюсь, что сплю.

В любви есть все, кроме человека.

Гораздо интереснее другое: почему, к примеру, один человек любит сладкое, а другой к сдобе и шоколаду совершенно равнодушен? Как видят мир дальтоники, как ощущает себя слепоглухонемой? Почему у каждого человека свой неповторимый узор морщин, эрогенных зон, родинок?

Почему одни женщины, когда целуются, закрывают глаза, а другие — никогда. Почему мужское семя и цветок каштана пахнут одинаково?

Почему оскал оргазма и агонии совпадает? Наверняка всему этому есть методичные объяснения в психологии, медицине, да масса есть процветающих наук. Но, как я уже говорил, мой удел — бесполезность, мой инструмент для познания самого себя и мира — наитие.

Недаром же изучение характера и судьбы человека по телесным его проявлениям занимало многих средневековых ученых. А потом Ломброзо (о, Ломброзо!) и дама Френология: познайте человека по шишкам черепа за пять уроков.