Страница 17 из 61
Юный же мужчина Андрей вообще не спал по ночам с той первой ночи, когда остался жить у Катерины и внимательно прочитал по системе Брайля ее ключицы, узкие колени, тайные косточки и нежно пощелкивающие суставы. Ему, конечно, было страшновато, когда Катерина, смежив веки и вздохнув, обращалась в гигантскую медведку. Но он никогда не заговаривал об этом, потому что любил, а у любви, вы же понимаете, есть печать на всякие губы и шелковые мешочки для всякого сердца.
ЮЛИЯ БОРОВИНСКАЯ
ВЗГЛЯД
Господи, спаси, Господи, помилуй мя, Господи, оборони раба своего!
Али наказываешь ты меня за грехи? Так ведь я ли не молился, я ли поклоны не бил, всенощные не стоял? Который год вериги ношу, Господи, в посте строгом пребываю, единым хлебом и водой жив, на голых досках сплю. Обет молчания хотел было дать, так игумен не благословил: голос, говорит, у тебя очень уж для хора подходящий, пой, славь Бога-Господа и его милость. Я и славлю, да только нет мне ни милости, ни благодати, ни покоя нощного.
Каждую ночь, ведь каждую ночь, Господи, как только начнет луна наливаться да круглеть, приходит ко мне под окошко Диавол, стоит во тьме тихо, молча, страшно, только глаза круглые горят. Я уж бью поклоны, бью, весь псалтырь поперечитаю, только отвернусь от икон — ан вот он, никуда не делся! Жутко мне, маятно, пройдусь по келье — глаза за мной следят, сопутствуют. И нет мне спасения, нет обороны от Врага, Господи!
Братия не верят, головами качают, да и игумен сомневается: сова это, говорит, к тебе на окно летать повадилась, вот и пугает. Да только какая же сова, Господи, я ли совиных глаз не видел — желтые оне, а те, диавольские, зеленым пламенем полыхают.
А страшней всего было, Господи, когда молодой послушник в моей келье остался, чтобы самолично убедиться, Сатана ли ко мне в полночь является. Оно, конечно, не положено монахам по двое ночевать, ну да игумен благословил: очень уж я всех своими рассказами допек. И надо же было мне в ту ночь задремать — прямо на коленях перед иконостасом сморило, не иначе, Враг специально на меня дремоту навел. Открыл я глаза уже на рассвете, так в крике и зашелся. Послушник-то весь растерзанный, горло клыками перервано, живот распорот, весь пол в крови! Ох и плакал же я тогда, Господи, к великому греху склонялся — руки на себя наложить хотел. Из-за меня ведь, получается мальчонка-то погиб… Еле-еле в ум пришел под покаянием, сплю теперь в гробу дубовом, хожу по снегу босым, вериги двунажды утяжелил.
Тут уж, конечно, и игумен поверил, что сам Диавол ко мне под окошко ходит. Говорит, видать, к настоящему-то монаху, постриг принявшему, Враг рода человеческого подойти не в силах, а вот послушника-то и порвал. Братия меня сторонятся, по двору иду — взгляды опускают. Думали было, в комнатке моей все дело, перевели меня в келейку крохотную наверху, под самой колокольней — ан в ту же ночь вижу: опять очеса зеленые горят, ужасом душу в тиски берут.
Помоги мне, Господи, тяжело твое испытание, боюсь, не снести! Уж не о райском житии молюсь, не о грехах мира плачу — ниспошли ты мне покой-отдых, отврати от меня взор диавольский!
Опять нынче кругла луна, желта да страшна. Подолью масла в лампаду, отворочусь от икон — вон они, глаза проклятые, в оконном стекле светятся, мигают… Мои?!
ВИКТОР ГОРБУНКОВ
ТОЛЬКО НЕ СЕГОДНЯ
Он перевернул портфель, вывалил на стол прошлогодний учебник, так и не сданный в библиотеку, три тетради для конспектов, номер журнала «Юность» за апрель, бумажки, троллейбусные билеты, две авторучки, карандаш. Папки с бумагами не было. Денег тоже.
Некоторое время он тупо рассматривал вещи на столе. Зачем-то посмотрел под стол. Пыль и обрывки бумаги. Никакой папки. Никаких денег. Никакой надежды. Комсомольские взносы группы за все лето он потерял. Может, в пивбаре, куда они отправились, встретившись в последний день каникул у расписания. А может, потом, в общежитии чужого института, куда пошли после пивбара. А может, в последнем поезде метро, на котором он добирался домой.
Уши покраснели, пот крупными каплями выступил на лбу. Одна капля скатилась на переносицу. Он смахнул ее, вытер лоб. Пот немедленно выступил снова. Лицо пылало. Ну зачем он полез в активисты! Девочка, которая была комсоргом группы, ушла в декрет, нужно было выбирать нового, и кто-то для смеха предложил его кандидатуру. И он согласился! Ну зачем, зачем? Нет бы отказаться, сказать — не хочу, не достоин, и вправду ведь не хотел, не любит он общественной работы, до тошноты не любит. Так нет, давайте, сказал, буду комсоргом, еще подумал, что распределение получше выгорит через эту комсомольскую работу, так-то ему рассчитывать не на что было, с тройки на четверку, стипендия со скрипом… Что же делать-то теперь, провались он пропадом, этот комсомол!
Надо к ним, наверное, зайти. Надо зайти и сказать… что-нибудь сказать… Сказать, например, что забыл дома… на даче в шкафу, что принесу завтра или на следующей неделе… только не сегодня, не сейчас…
В комитете комсомола, куда он наконец дошел, наблюдалось странное оживление. Комитетские, собравшись кучками вокруг стола и у подоконников, что-то невразумительно, но бурно обсуждали. В одной из компаний по рукам ходила бутылка водки. Он прошел через комнату и толкнул дверь в кабинет секретаря.
Секретарь, сняв галстук и пиджак, пытался приподнять небольшой сейф, стоявший в углу кабинета. Зачем ему сейф? Физкультурой решил заняться, что ли?
Секретарь оторвался от своего занятия и, хохотнув, посмотрел на вошедшего.
— А, комсорг? Вот, видишь, упразднили нас.
— Что, комитет институтский?
— Бери выше. Весь комсомол напрочь, по всей стране. Черт, маленький, а тяжелый. Как же мне его отсюда утащить? Классная штука, раритет, можно сказать…
Он закончил чистить брюки и отложил щетку. Ну, в общем, терпимо. Грязь отчистилась, пятен вроде нет. Стрелки навести времени уже не хватит, а жаль. Достал из шкафа рубашку. Не однотонная, в тонкую полоску, но вполне офисного вида. Чистая и выглаженная, очень даже можно идти устраиваться на работу. В хорошую фирму, на приличную зарплату. Он расправил рубашку на руках и полюбовался. Руки слегка дрожали.
Осталось найти галстук. В шкафу его не было. Чччерт, куда делся галстук? На стуле — нет. На диване — нет. Под диваном тоже нет.
Галстук нашелся на кухне, под холодильником, куда он заглянул, потеряв уже всякую надежду. Завязанный петлей, измятый и скрученный аксессуар напоминал грязную веревку. Надеть и пойти на собеседование? Не смешно.
Он отнес галстук в ванную и сунул под струю воды. Пыль слиплась и превратилась в грязь. Он развязал затянутый узел, сломав при этом ноготь, и намылил грязный комок. Потом смыл. Потом еще раз намылил и смыл. И еще.
После третьей стирки грязи, кажется, не осталось. Он разложил гладильную доску, воткнул утюг в розетку и стал ждать, приплясывая и глядя на часы. Потом провел утюгом. Галстук стал горячим, шипел, но высыхать не хотел. Он взглянул на часы — время! — и пошел надевать рубашку. На рубашке обнаружилось серое пятно, измазал, наверное, пока возился с галстуком. Отправился застирывать, снова мыло-вода. Когда он, надевая мокрую рубашку, выходил из ванной, в квартире пахло горелой синтетикой. Он поднял утюг и потянул за конец галстука. Половина галстука оторвалась от утюга, за ней потянулись нити черного расплавленного нейлона. Что же делать-то теперь, пропади она пропадом, эта фирма!
Надо им, наверное, позвонить. Надо позвонить и сказать… что-нибудь сказать, отложить собеседование, попросить перенести на завтра, на потом, только не сегодня, не сейчас…
Много длинных гудков. Наконец трубку взяли. Ему ответил недовольный мужской голос:
— Слушаю.