Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 97 из 122

Там, поодаль, должна быть купа деревьев, осины и сосны.

Цагельня. А вот и полоса его. В темноте, не видя, Василь узнал бы ее среди тысячи других. Сейчас озимь едва угадывалась, но он видел ее. Он окинул ее взглядом; ту, что не видна была глазам, он видел памятью. Он видел всю. Он чувствовал, как его наполняет привычная любовная теплота.

В этой теплоте была память о том, как шел за плугом, как сеял, как радовала она уже не один год. Но так было только минуту, в радостной теплоте еще острее защемило предчувствие беды Он шевельнулся, наугад пошел бороздою, вспоминая, как совсем недавно вел ее. В памяти всплыло — будто заново увидел, — как появился Миканор, как, бросив телегу, стоял впереди, ждал, когда он лриблизится с плугом.

Как грозился: "Не сей!.. Семена попусту загубишь!.." — вспомнилось Василю… Грозился — и вот осуществил угрозу.

Обожгла обида, а с обидой — злоба. Не сей! На своей земле не сей! Своей землей не распоряжайся!.. Подумал: свою землю так просто отдай! Хочешь не хочешь — отдай! И спрашивать никто не спрашивает! Так просто — отдай, и все!..

А заупрямишься — силой возьмут! Возьмут — и все, церемониться не станут! Сила — у них, сила и — закон! Закон найдут, если понадобится им! Делают все, что хотят! И выходит — законно!..

Все резче пронизывала мокрая стынь. "Мокро и холодно.

А снегу нет… — забеспокоило привычное, тревожное. — Не дай бог, жиманет мороз сразу. Без снегу!.." Он тут же спохватился, трезво, с сожалением подумал: ни к чему теперь этот страх. Может быть, оттого, что ему так тяжело, почти невозможно было примириться, что беда случилась, что поправить ничего нельзя, от природного, привычного к трудной жизни упорства он все же не поддавался. С неподатливостью одержимого он еще не терял дорогой, почти несбыточной надежды. Она, эта надежда, подсказала ему: "Надо было говорить, что посеяно уже! Что жито растет уже!.. Не должно же быть такого — чтоб посеянное забирать. Надо было бы добиться, чтоб не трогали теперь; а там, может, так бы уже и осталось! Добиться, чтоб сейчас не тронули! Потом, конечно, не стали бы возвращаться! Надо было говорить: посеяно! — Он вдруг разозлился на себя: — Посеяно не посеяно! Будут они смотреть на это! Не один черт им — что посеяно, что не посеяно! Жалко им твоих семян, твоего труда!"

Вспомнилось, как стоял тут, смотрел на эту озимь, когда думал, как быть с Ганной. Тогда — пока решил — думал, бедовал Эта озимь, земля эта помогла тогда решить. И вот — на тебе — понадеялся! Сберег опору под собою! Жизнь как бы смеется над ним!.. "А может, и правда — бросить все:

пропади оно пропадом! — подумал вновь Василь. — Бросить — да с Ганной!.. Куда глаза глядят!.." Какое-то время он чувствовал себя решительно и легко, будто вдруг порвалось то, что опутывало, будто сбросил то, что угнетало, что жгло его. Вдруг снова почувствовал се0я свободно; счастье, освобождение от невзгод были уже не то что недосягаемой мечтой, а словно бы действительностью: бери, живи желанной своей судьбой. Но легкость была еще более кратковременной, чем раньше; почти сразу же привычное, неотвязное овладело им: куда он пойдет, как он бросит все, что держит его, для чего должен жить!.. Вслед за этим еще более встревожило: "Что ж оно будет с этой землей? Неужели ж и правда все кончено?.."

В поредевшем сумраке Василь заметил, что к нему кто-то идет. Когда человек подошел ближе, узнал — Игнат. В свитке, в черной бараньей шапке.

— Не усидел, вроде, — заговорил торопясь, довольно. — Забежал ето к тебе, спрашиваю у матери: где? Говорит:

"Пошел куда-то. Когда спали все", — говорит. Я и подумал:

куда ето пойдет хороший хозяин в такой день? И решил — сюда…

Василь хмуро промолчал.

— Не отдавать надо, — так же быстро, но запальчиво заговорил Игнат, угадав беспокойство Василя. — Не отдавать!

На полосу не допускать! Я так, вроде, и скажу: "Не отдам!

И не пущу!"

— Спрашивать они станут! — трезво, насмешливо промолвил Василь.

— Не дам! Не дам — и все! — загорелся еще больше Игнат. Нетерпеливо потоптался, подался плечом вперед. Напрягся весь, решительный, готовый на все: — Драться буду!

Каждому дам, кто полезет!..

— Так и в тюрьму недолго, — сдержанно, как старший, сказал Василь.

— Плевать! — Игнат говорил еще напористее, с каким-то злым визгом. — По рылу буду бить каждого, кто полезет!



И первого — етого Даметикова байстрюка! Етот больше других виноватый! Если б не он, дак все по-другому было бы!..

Василь не сказал ничего, не было желания говорить, и Игнат, грозясь, злобствуя, тоже умолк. Неостывший, нетерпеливый, пошел было от Василя, но, сделав шаг-другой, резко остановился, посоветовал:

— Не давай! На полосу не пускай!..

После него Василю стало и беспокойнее и словно бы легче: не таким уже безнадежным виделось все. С приливом недавно неведомой смелости думал: "Не давать, правду сказал! Как пойдут отрезать, стать впереди и заявить: "Не дам!"

г И — не пускать. Чтоб и на полосу не ступили! Упереться ногами в землю — и не пускать! В милицию заберут — пусть берут! Все равно, если заберут землю ету, — не жить!..

И если в суд — пусть судят!.. — Тут мысли его немного изменились: Есть же, видно, и на них управа… Быть не может, чтоб не было. Как же ето: прийти и взять без всякого всего! — Снова решил, как последнее, окончательное: — Не дам1 Пусть хоть что!.."

Постепенно светало. Все шире открывалось поле, все дальше и четче обрисовывался лес. Был уже хорошо виден силуэт старого Глушака, чем-то похожий на ворона. Он неприятно напоминал Василю драку с Евхимом, Ганнину беду, оживлял поганое ощущение безнадежной запутанности жизни. Поодаль сошлось несколько мужиков — о чем-то толковали, курили. Среди них был, показалось, и Игнат.

Василь уже хотел направиться к ним, когда заметил: ктото свернул с дороги, напрямую спешит к нему. Женская фигура. Мать! Еще бы, чтоб она да усидела, не прибежала.

А тут и без нее муторно.

— А я сто думаю: где он? — заговорила она беззаботно, как бы ни о чем и не догадывалась. Как бы невзначай прибилась. — Ушел куда-то и не видно!..

Василь недовольно отвел глаза.

— Пойдем уже, позавтракаем… — решилась осторожно, ласково. — Картошка остынет… Век холодную ешь…

Только о том и заботы ему теперь — картошка остынет!

По разговору, по сострадательным глазам ее понимал: знает все, только скрывает тревогу. Хитрит. Притворяется. Это еще больше раздражало.

— Не бедуй, — как бы угадала его мысли. — Жили без етого, проживем как-нибудь и теперь…

— Ат, — нетерпеливо шевельнулся он.

— Проживем… — Она вдруг изменилась, стала озабоченной, деловитой. — И то подумать, чего тут торчать? Начальство в селе еще, Миканор еще спит.

Он неохотно поплелся. Лишь бы отцепиться, не слышать, как хитрит. Все равно не даст стоять.

Позавтракав, Василь копался под поветью, следил за всем, что делается во дворе Миканора, на улице. Он видел, как весело, в распахнутой свитке, с кепочкой на макушке, появился во дворе, будто свой открыл дверь в Миканорову хату Хоня; как в драном, замусоленном кожухе вприпрыжку взбежал на крыльцо Зайчик; как степенно, в черной матерчатой поддевке, в картузе с блестящим козырьком, зашел Андрей Рудой; как скромно открыл двери Грибок; как позже всех — тихий, задумчивый — скрылся в сенях Чернушка. Выходил во двор и вернулся в хату Миканор. Землемер не появлялся, но Василь знал, что он тоже в хате. Потом уже — все давно позавтракали — прикатил на телеге из Олешников строгий, аккуратный Гайлис, привез еще какого-то человека, немолодого, в городской одежде. Гайлис привязал коня к Миканорову штакетнику, и оба, с Миканором, что выбежал навстречу, тоже пошли в хату.

Чем больше собиралось в Миканоровой хате членов комиссии, тем больше росла у Василя тревога. Он особенно встревожился, когда приехал и вошел к Миканору Гайлис.

Неприятно ныло внутри, когда гадал, о чем там в хате говорят, что готовят. Видел, что и в соседних дворах следят, ждут. Было заметно, все село живет тем, что должно начаться, — и это еще усиливало тревогу. И как нарочно — не было ночной решительности, и слабость чувствовалась в ногах, в руках. Одолевала робость.