Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 82 из 122

— Пиво — гадость. Как телячье пойло… С водой, наверно…

— Была бы таранка — дак и это в смак пошло б…

— В Гомеле пиво отменное, жигулевское. А то еще — бархатное…

— Мы сами сушили рыбу. Когда в Пхове работал. Посолим, повесим на веревку во дворе. Вот закуска!

За столом парни здоровенные, мужику уже осоловели от водки, от пива, размахивали руками, размазывали локтями и рукавами мокрую грязь на столе; тяжело ворочали челюстями, жуя. То и дело раздавались матюги. Особенно горланил один, черномазый, вертлявый, нахальный, что наседал на рослого, рыжего: "И ты, ты уступил?!" Другие подпевали ему.

— А что я мог? Что мне делать было?! — оправдывался рыжий.

Он взял огурец, стал смущенно жевать.

— Что?! — Чернявый окинул глазами дружков. Все ржали. — Что, спрашивает! — Он скривился, плюнул через плечо. Объявил: — Г… ты!

Апейка огляделся: недалеко от стола девушка с книжкой, хмурится, посматривает исподлобья, со страхом и отвращением. Рядом мать прижимает малышку, закрывает собой от ругани, от крика. Видна только ее спина да платок. Другие смотрят — кто недовольно, кто безразлично. Есть и такие, которых компания за столом интересует; наблюдают и слушают…

Где милиционер: неужели не видит, не слышит? Почему другие молчат, терпят? Не сдержался, протиснулся к чернявому.

— Нельзя ли потише немного? И попристойней!

Чернявый не сразу понял.

— Что? — Он уставился тяжело, с пренебрежением, со злобой всмотрелся. Прис-стойней! — цыркнул через плечо: — Т-ты кто такой?

— Можем поближе познакомиться. Если не уймешься…

Твердый тон Апейки, жесткий взгляд не смутили его, даже подзадорили. Пьяный, багровый, привстал, отодвинул ногой табуретку. Готов был ринуться в драку. Но дружки ухватили за руки, оттащили. Насильно посадили.

— И вообще, пора бы освободить стол. Засели, паны!

Апейку поддержал ропот. Подошел и невидимый до сих пор милиционер, стал проявлять должностной интерес. Чернявому дали папиросу, он закурил. Бросил на всех злой взгляд.

Апейка отошел. Недалеко от него освободили от мешков место на диване. Он и переволновавшаяся землячка сели.

Слышал рядом голоса одобрения: "Правда, как паны!", "Расселись, и не скажи им!", "Так и надо с ними!" Чтобы не выдавать себя за какого-то героя, — подумаешь, геройство! — сделал вид, что не слушает, устало положил голову на ладони, облокотясь на чемодан на коленях. Будто хочется спать.

Он и хотел спать и потому быстро успокоился после стычки с молодцами. Но сна не было. Слышал, как стукают раз за разом двери, как плачет близко ребенок, как где-то подальше хохочут; слышал, как гулко прогрохотал за окнами паровоз. Подумал: вот сидишь дома — и кажется, все сидят дома; едешь по району — кажется: весь мир в районе. А тронешься в дорогу — будто весь народ в дороге; сколько народу — детей, стариков, мужчин, женщин — в дороге! Будто и нет хат, хлевов, оседлости.

Нет, это не привиделось. Все в движении. Никогда не было такого движения. Даже в Жлобине, в глуши этой, где на станции вечно дремали те, у кого случалась тут пересадка, даже здесь смотри что делается…

Слышал, как дотошная Анисья допытывалась:

— Все так и бросили?

— Чего там было бросать такого…

— Все ж таки — хата своя. Корова, конь.

— Хату заколотили. А за коровой присмотрит пока Тэкля, сестра. Говорят, потом перевезти можно будет. По железной дороге… А коня — не было. Сдох летось по весне…

— От чего ж это? — посочувствовала-ужаснулась Анисья.

— А кто его знает. Хвороба какая-то. Сдох. От чего ни сдох — легче не будет. Сдох…

— И не страшно?

— Чего?

— Ехать в белый свет. На пустое, может, место. Где ни хаты, ни двора. Да и не близко, может?

— Далеко. Игнатко, как оно зовется? Вот не запомню никак. Похоже на «кыш-кыш»…

— Кыштым, — помог с достоинством мальчишеский голос.

— Вот, Кыш-тым. Говорю, похоже «кыш-кыш». Далеко.

За горами Урал.

— Далеко.

— Ну вот… А страшно не страшно — что с того? Все равно не жить же одним тут. Он — там, мы — тут. И так уже год целый, считай, не виделись. Дети соскучились, и онг, пишет, скучает.



— А крыша там, хата есть какая?

— Барак, говорит, есть. Поживем, а там сколотим свою.

Он у меня не калека. Хозяин. И чтоб пить, как некоторые, — так не-ет. И курить, считай, не курит. Хозяин. Завод строит.

Дак и хату себе обстроит, может.

— Жалко было?

— Чего?

— Ну, родные места. Жизнь всю прожили. Родина. Батько, матка живы, может?..

— Матка жива, а батько помер… Жалко, да только что с того? Родные не родные, а только если там лучше будет — дак и родные будут. Наших сколько уже в Сибирь переехало, и дальше, за Сибирь еще, говорят. И живут. Привыкли. Как на родине там.

— Весь Совецкий Союз — родина. Ето правда, — сказала Анисья.

— Я ж и говорю Рыба ищет, где глубже, а человек — где лучше.

Апейка раскрыл глаза, посмотрел: женщина, румяная от духоты, с проседью, без платка, но в кожухе. Одной рукой прижимала к себе ребенка, другая лежала на головке девчурки, что сидела на мешке у ее колен; девчурка спала, положив русую головку на материны колени. Еще на одном мешке сидел мальчик — Игнат, недоспавшими, но внимательными глазами смотрел вокруг — стерег отцовское добро.

— Вы кто такой сам будете? — услышал вдруг Апейка.

Спрашивал его мужик справа, с плоским лицом, бородатый, в телячьей шапке.

— А почему это интересует вас?

— Да вот, не наборщик ли, случайно? — Мужик заметил недоумение на лице Апейки. — Ну, может, набираете людей куда-нибудь?

— А! Нет.

Вмешался, не сразу, другой, тоже бородатый, с острыми глазками:

— А откуда, издалека? — Он сидел на фанерном сундучке. Повозился, сел удобнее, разъяснил: — На заработки едем.

Дак вот и спрашиваем…

— Так вы ж, может, выбрали уже дорогу?

— Да так что и нет. В том и дело, что нет. — Он снова разъяснил: Летом в болоте под Оршей работы, говорят, не переработать, а теперь, зимою, — куда?..

Тот, в телячьей шапке, помог ему:

— Надумали, поедем — попытаем. Без спросу сидя — все равно не найдешь.

Судя по тому, как сразу прилип к их разговору третий, в поддевке из шинели, их было трое. Апейка глянул испытующе, остро:

— А как же хозяйства? Побросали?

Телячья шапка кивнула неопределенно:

— Можно сказать, что и побросали…

— От твердого задания или от колхоза? — пошел Апейка напрямую.

— У меня было, — спокойно признался тот, что в телячьей шапке. — А у них — нет. Они — маломощные. Андрей, — кивнул он на молчаливого, — этот дак в колхозе уже был. Да и теперь в колхозе, можно сказать.

— И ему твердое — неправильно… — отозвался молчаливый, в поддевке. За то, что в колхоз отказался… «Посмотрю», — сказал…

— Чего ж вы из колхоза? — Апейка глянул на молчаливого.

Тот спрятал глаза, зло махнул рукой.

— Там колхоз такой, — взялся объяснять тот, что сидел на сундучке. Колхоз. Кони дохнут. Сеять нечем. Половина погнила, половину — потеряли, порастаскали. Работают — ворон ловят в поле. Поспит в борозде — «палочку» поставь.

Базар какой-то.

Апейка слова не успел сказать в ответ: подошел чуть не впритык бородатый в телячьей шапке, решительно, горячо дохнул:

— Ярощук спрашивает: "Пойдешь или нет?" — Он передохнул. — "Другие как кто, а я — нет. Не пойду!" — говорю. Ярощук: "Почему?!" — "Не уверен", — говорю. Тогда он, Ярощук: "Ты ч-что ж, не веришь советской власти?!" Да я сам не глупого батька дитя. "Советской власти, говорю, верю, а в колхозе — не уверен". Он, Ярощук, как услышал — позеленел от злости, что не его взяла. Что я упираюсь. И как бы еще надсмехаюсь над ним. Хотя какой там смех. За живое взяло: кричать хочется. И упрямство — как у норовистого коня. "Д-добре!" — говорит. Так говорит, что вижу: добра не будет. И правда — твердое задание мне! Влепил, да еще грозится: "Не оставишь кулацкие штучки — изолируем! Как опасный элемент!.." — Бородатый плюнул со злостью, подергал бороду дрожащей рукой. — Я выполнил все: подмел под метлу. Детей голодных оставил. Одолжил, чего не хватило.