Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 77 из 122

Дед Денис не только не скрывал, а нарочно показывал, что ему не нравится ни поступок Василя, ни непорядок в хозяйстве и в доме. Он почти не говорил об этом, не корил Василя словами; то, как велико его недовольство, дед давал почувствовать молча. Недобро поблескивали маленькие выцветшие глазки из-под встопорщенных, кустистых бровей, густо, неприязненно дымила трубка; и кашель, особенно когда Василь оказывался рядом, был уже не добродушный, как недавно, а суровый, злой даже. Еще больше о том, что думал дед о Василевом поступке, говорили серьезность и строгость, с которыми дед хозяйствовал во дворе, в хлеву.

Молчание будто усиливало напряженность, и с каждым днем все больше Деду виделось, что неслух этот не понимает его молчания! Замечать не желает! Все нетерпеливей жевали сухие губы трубку, все злее кололи глазки из-под топорщившихся бровей.

— За ум пора уже браться! — не выдержал, наставительно произнес дед. В голосе его чувствовалась предельная напряженность, заметно было: вот-вот готов был взорваться, — но он сдерживал себя.

Василь от дедовых слов только отмахнулся головой, как от назойливого овода Отвернулся даже.

Деда это задело. Вспыхнул сразу:

— Слушать надо! Слушать, что говорят! Брать в толк!..

За ум браться пора!.. Не маленький уже!.. Дак и ребячиться нечего! За ум надо браться!.. Бросить глупости всякие пора!.. Бросить!.. — Дед несколько раз подряд втянул дым из трубки, возмущенно закашлялся. — Умный больно стал! Умнее всех! Воли много взял себе!.. Как жеребенок, что на выгон вырвался! Все ему нипочем!" — Заявил твердо: — Разбаловался!

Деда уже невозможно было сдержать. Хоть Василь не сказал наперекор ни слова, слушал терпеливо, дед долго не умолкал, все бушевал, кипел. И после, когда Василь осторожно ушел, чуть не целый день, в хате, во дворе, дед шумел, ворчал про себя. Наговорил злого дочке, Василевой матери, попавшейся на глаза. Не пощадил Маню: набросился с таким гневом, будто из-за нее все вышло!..

Больше всех переживала мать. Она не возмущалась, как дед, она только горевала, тихо, встревоженно. Всех порывалась успокоить, задобрить, примирить. Порывалась внести мир в семью. Особенно предупредительной была она с Маней; с лица ее не исчезало выражение виноватости, сочувственной, доброй виноватости; мать будто просила не быть злопамятной, простить. Когда Василя не было поблизости, мать ежечасно внушала невестке: "чего в семье не бывает", "всего испытать доводится", "ето только со стороны кажется, что у других тихо да гладко"; ежедневно, терпеливо, неотступно уговаривала, чтобы та, не дай бог, не делала глупости, из-за которой вечно будет каяться, не уходила к своим; чтоб не забывала, как будет потом ребенку безч отца; чтоб не делала его несчастным сиротою.

Трудно было ей с Василем. Она не знала, что делать с Василем, как подступиться к нему. Иной раз мать старалась угодить ему, пробовала умилостивить, смягчить его, но Василь будто не замечал ее или недовольно отходил.

Ей было больно оттого, что видела: он не клонился ни к кому, он чуждался всех, не только Мани. Все, и дед, и она, и Володька, были ему будто чужие. Среди своих он жил отдельно, один, сам по себе; и близко не подпускал никого, и ее вместе со всеми. Ее, мать, так, казалось, больше, чем других, сторонился…

Можно было только догадываться, что делается в душе у него; от этих догадок, от неведения материнское сердце еще больше омрачала печаль. Больно было, особенно оттого, что знала ведь — не такой он каменный, как мог бы подумать кто-либо другой; видела: грустный и растерянный он, сам не знает, как из беды выбраться. Видела, что необходимы ему и ласка и совет, а никакой подмоги не допускал!..

Когда они вошли в гумно, Василь оглянулся. Он смотрел на них только мгновение, почти сразу отвернулся, стал снова сгребать обмолоченную солому, бросать в засторонок.

Мать и дед стояли молча в воротах, ждали. Кончив сгребать солому, Василь постоял немного, лицом к засторонку, — в домотканых штанах и домотканой сорочке, с остями от колосков в растрепанном чубе. Сорочка под мышкой расползлась, в дыру была видна желтоватая полоска голого тела.

Он немного сутулился, не то думал о чем-то, не то ждал, что они скажут. Они молчали, и он снова оглянулся. По тому, как он из-подо лба внимательно, испытующе смотрел, было видно: он догадался, что они пришли не случайно.

Но они продолжали стоять молча: дед в кожухе, в игапкекучомке, строгий, с лицом решительным, важным; мать в жакетке, как бы испуганная, виноватая, с уроненными устало руками. Она тревожно следила за каждым движением Василя. Василь стоял, опустив голову, пряча глаза, хмурый, настороженный.

Было слышно, как под стрехою азартно орут, о чем-то спорят воробьи. Как где-то глухо стукает цеп, как кричат, играя, дети.

Дед покашлял, начал первый. По долгу старшего.

— Дак что же ето будет?

Василь нахмурился, глянул в их сторону. Не ответил.

Дед помолчал, двинулся снова в наступление:

— Как жить будешь?

Василь недовольно шевельнул плечом, не поднял глаз, — Так и буду.

Дед подождал немного.



— Как ето так?

— А так…

Глазки под ершистыми бровями стали острее.

Дятлиха испуганно глянула на старика, умоляя молчать, Он недовольно отвел взгляд, но сдержал себя.

— Высох совсем, — пожалела мать.

В лице Василя дрогнуло что-то беспомощное, печальное.

Она посмелела:

— Еще, чего доброго, чахотка начнется…

Он не глянул на нее, но мать заметила: слушает.

— От тяжелых мыслей может быть… тяжелые мысли до всего могут довести.

Вдруг снова увидела полоску голого тела под мышкой. Увидела его маленьким, несчастным, зашлась такой жалостью, что перехватило горло. Всем существом вдруг потянулась к нему, сказала самое трудное, самое важное:

— Не думай ничего! Брось… о ней. Не думай!..

Отдавшись вся порыву и надежде, чувствуя нетерпеливое желание высказать все, необычную уверенность в себе, мягко заговорила:

— Не думай. Ни к чему все это. Сухота только одна, а толку никакого. Ето только кажется так, что хорошо, что лучше будет. Только так кажется. Лучше не будет. И так ведь хорошо. Хорошо все было, пока ето не случилось.

И будет хорошо, лишь бы только прошло ето. Ето как сглазили. Пройдет сглаз — и опять будет все хорошо. Только перетерпеть надо, пересилить пока… Все так хорошо было.

И хозяйство такое, и земля. И хата своя такая. И сынок какой — глядеть только да радоваться. Как он ручками да ножками выделывает! Как он гулькает что-то, как он улыбается батьку своему! И не оглянешься, как он подрастет, побежит своими ножками. Как вырастет батьку по плечи, на утеху своему родителю Благодарить век бога будет за такого родителя, что выпестовал, вырастил его на радость! Это ж такой славный хлопец растет, красивый да крепкий, чистый батько! А сильный — богатырь будет, не иначе!.. И Маня — слова не скажу.

Уже за то, что принесла, — благодарить да благодарить. Да за такого сына, что подарила… — Заметила недовольство в лице Василя, боясь, что вот-вот перебьет, заговорила еще горячее: — Конечно, может, с виду не очень.

Дак разве ж на то жена, чтоб глядеть на нее!.. Разве ж она картина, чтобы глядеть на нее?.. У другой есть на что поглядеть — дак что толку из того? Если она ни в хату ничего, ни в жизни — ничего. А то бывает и так: одним оком на тебя, а другим — на другого. Или глядит на тебя, а видит другого.

Или проживешь, а сына не дождешься — без потомства, без радости оставит!.. Всяко быть может… Там все вилами по воде писано. И так и этак быть может!..

Заметила: чуть намекать стала на Ганну — насторожился снова. Слушал нетерпеливо. Глаза уже не опускал, — бегали где-то по сторонам, не находили себе пристанища. Чувствовала — надоедать стала ему, заговорила короче:

— И то забывать не надо: Маня не побежала к другому.

Родителям наперекор сказала: пойду. Бедности не побоялась. А та, Дятлиха в гневе уже теряла рассудительность, — та как был неженатый да бедный, дак признавать не хотела. Отвернулась. К Корчу побежала! Лучших нашла!