Страница 2 из 7
Стремительный рост государственных расходов начался ещё при Джордже Буше, как сам экономический кризис. Сегодня администрация Барака Обамы обещает провести в США реформу здравоохранения, чтобы сделать «как в Европе», взяться за реформу банков на основе шведской модели.
Европа всё чаще становится образцом для переживающих не только экономический, но и морально-идеологический кризис американцев. Если обещание «перемен», с которым пришёл к власти Обама, вообще имело хоть какое-то значение, то сводилось оно к стремлению приблизить американское общество к европейским образцам социального государства. Беда лишь в том, что в самой Европе это социальное государство подорвано и дезорганизовано многолетними попытками сделать «как в Америке».
Что касается России, то у нас, несмотря на потоки демагогических заявлений о «социальной ответственности власти и бизнеса», ничто пока не меняет устойчивой ориентации на американскую модель - с русской, разумеется, спецификой, позволяющей удивительным образом сочетать анархию рынка с разгулом чиновничьего произвола.
Мы хотели жить как в Америке?
Вы и будете жить как в Америке. Ну почти как в Америке.
К дню рождения революции
14 июля Великой французской революции исполняется 220 лет. Дата вроде бы почти круглая, но на юбилей никак не тянет. А с другой стороны, как повод для разговора подходит вполне. И разговор этот особенно актуален именно у нас в России, где до сих пор не могут разобраться с итогами другой революции - Октябрьской.
О том, что французская революция вместе с последовавшими за ней Наполеоновскими войнами задала многие важнейшие параметры общественной жизни Европы и мира, говорить не приходится. Даже французский стандарт правостороннего движения транспорта установился по всему континенту после того, как по нему прошли армии французского императора. Левостороннее движение сохранилось лишь в Британии да в течение ещё одного столетия в Скандинавских странах, куда французы не дошли…
Республиканские институты, буржуазная политика, свободная от сословных традиций прошлого, разделение на левых и правых, превращение прессы в инструмент общественной мобилизации, а теоретической идеологии в основу массовой пропаганды - всё это новации Великой революции, начавшейся со взятия Бастилии 14 июля 1789 года.
Собственно, штурм Бастилии и стал первым пропагандистским мифом нового времени, поскольку в строгом смысле слова его вообще не было. Крепость не защищалась, а боевые действия свелись к одному залпу, который дали швейцарцы по наседавшей толпе. После этого перепуганный комендант и пушки со стен убрал (зарядов к ним всё равно не было), и крепость сдал, но головы всё равно лишился. Ликующий от осознания внезапной свободы народ долго носил эту голову на пике по Парижу. Но уже через несколько месяцев по всей Франции, а потом и по всей Европе распространялись красочные литографии, изображающие многочасовой штурм, сопровождающийся артиллерийской канонадой. Картинки эти до сих пор украшают учебники истории - уж больно красивы. А спустя примерно полтора столетия великий режиссёр Сергей Эйзенштейн в гениальном фильме «Октябрь» по этому же образцу создавал образы взятия Зимнего дворца в Петрограде 1917 года. Штурма Зимнего тоже не было, поскольку деморализованное Временное правительство сопротивляться было не способно. Большевики просто пришли, разогнали охрану и выселили правительство из дворца. А чтобы не быть заподозренными в стремлении к террору наподобие кровожадных французских якобинцев, министров ещё и распустили по домам, предварительно от них потребовав «слово чести», что насильственных действий против власти те предпринимать не будут. Перепуганные министры, естественно, слово дали…
Выученные в гимназиях на французских примерах, не избавившиеся ещё от дворянских предрассудков («слово чести»!!!), вожди рабочего класса ещё не понимали, что в России революция примет несколько иной оборот.
Эта неспособность сил старого общества к сопротивлению на самом деле говорит об исторической закономерности и неизбежности революции гораздо больше, чем героические легенды, сочиняемые задним числом революционными пропагандистами. Но массовое сознание требует ярких и запоминающихся образов. И их создают. Кадры из эйзенштейновского «Октября», а потом из его звукового ремейка, вышедшего под названием «Ленин в Октябре», подобно французским пропагандистским литографиям штурма Бастилии, заняли место в учебниках истории в качестве «документального иллюстративного материала».
Вернёмся, однако, к Франции. Важнейшей особенностью революционного сознания того времени была рациональность, с которой политический переворот описывал сам себя. Французы не просто свергли старую власть, заменив её новой, после чего лагерь революционеров погрузился в кровавую внутреннюю борьбу. Они очень чётко осмысливали и каталогизировали всё происходящее. Что, впрочем, свойственно было и старому режиму, мышление которого было также пронизано рациональными схемами великого Декарта. В итоге каждый шаг сопровождался самооценкой и самоосмыслением, события выстраивались в систему, а смена институтов и политических курсов выстраивалась в определённой последовательной логике - не только объективно, но и в общественном сознании. Названия месяцев нового революционного календаря, придуманного французскими республиканцами, превратились в политические термины. Сам календарь не прижился, зато все мало-мальски образованные люди знают теперь про термидор и брюмер. Точно так же как французская абсолютная монархия стала образцом для европейского абсолютизма вообще, так и французская революция сделалась своего рода образцовой моделью для всех последующих революционных процессов во всём мире. Оглядываясь на Францию, можно было оценить собственное положение, его перспективы и значение переживаемого в настоящий момент этапа с точки зрения общей динамики истории.
В этом плане аналогии между французской и русской историей не только очевидны, но и поучительны. Говорить и писать о них начали уже в 1917 году, когда Ленин (и не он один) сравнивал большевиков с якобинцами, когда российские революционеры, ещё не выработавшие новый стиль и язык советского режима, называли своих новых министров на французский лад «народными комиссарами», устраивали массовые театрализованные зрелища в стиле Робеспьера и использовали эстетику 1789 года так же, как прежде якобинцы использовали эстетику античную.
Большевистский режим, установившийся после 1917 года, демонстрировал явные черты сходства с якобинским, даже когда сам не хотел этого. В масштабах России, усиленные новыми техническими средствами, недоступными деятелям XVIII века, все революционные мероприятия приобретали размах, далеко выходящий за рамки французских прецедентов. Это относилось как к достижениям, так и к преступлениям, как к героическим начинаниям, так и к трагическим глупостям. Советский красный террор был повторением террора якобинского, но жертв оказалось несравненно больше. Как, впрочем, и у белого террора, о котором современные критики большевизма почему-то предпочитают забывать.
Между тем из революционной диктатуры неминуемо вырастал термидор - постреволюционный режим, консолидирующий новую власть, отодвигая массы и радикальные элементы от участия в политике. Лев Троцкий после смерти Ленина увидел призрак термидора в блоке центриста Сталина с бухаринским правым крылом партии. Однако история распорядилась иначе. На фоне Великой депрессии и закономерно совпавшего с ней внутреннего «кризиса хлебозаготовок» умеренное крыло потерпело поражение, а центристы устроили свой собственный термидор по совершенно иному сценарию, организовав коллективизацию.