Страница 2 из 37
На языческих развалинах, забытых и засыпанных, храм расположен, как на некоем троне. Он огромен. На него пошло так много гранита и мрамора, что здание, благодаря всем этим камням, кажется очень тяжелым – словно вот-вот продавит холм, на котором стоит. Но так лучше. Фурвьер вполне гармонирует с равниной, которая тянется у его башен, – с Лионской равниной, вечно покрытой туманом и как бы придавленной слишком низкими облаками. Задумчивому и сумрачному городу подходит грузный храм, подходят четыре башни, которые служат шпилями и вздымаются к плотному и бесцветному небу, подобно молитвам крестьян, прикрепленных к земле.
Когда барышня Дакс взошла на паперть, луч солнца проскользнул между двумя облаками. Но этот луч не нашел на туманно-серой церкви ни одного белого пятнышка, где он мог бы отразиться. Только высоко над крышами пылала позолоченная статуя архангела Михаила, повергающего рогатого дьявола.
Барышня Дакс поморщилась:
– Нечего сказать!.. Хорош этот противный город, насквозь серый!
II
В ризнице церковный сторож узнал барышню Дакс.
– Вы, верно, к господину первому викарию? Он здесь, я сейчас предупрежу его. Угодно будет вам обождать в его исповедальне?
– Нет, я постучусь к нему.
Барышня Дакс постучала в белую деревянную дверь в конце коридора с беленными известкой стенами.
– 38. Посему выдающий замуж свою девицу поступает хорошо, а не выдающий поступает лучше.
39. Жена связана законом, доколе жив муж ее; если же муж ее умрет, свободна выйти за кого хочет, только в Господе.
40. Но она блаженнее, если останется так, по моему совету; а думаю, и я имею Духа Божия.
– Войдите!..
Аббат Бюир, духовник барышни Дакс, отложил книгу.
Аббат Бюир был превосходнейшим священником, верил в Бога и любил свою паству. Он был уже старый, совсем седой, и такой худой, что его легко было принять за душу, уже расставшуюся с телом; прекрасную душу, чистую и свежую, хотя и старенькую; но душу, совсем чуждую миру людей; душу благочестивую и мечтательную, которую и тридцать лет духовничества не научили тому, что такое реальная жизнь. Аббат Бюир, чистейший священнослужитель, ненавидел наш век, следовательно, не понимал его. Так что он вовсе не был светским пастырем, что, конечно, было лучше и для него, и для его исповедников.
Алиса Дакс с самого начала принадлежала к ним. Аббат Бюир принял ее первую исповедь, когда она была еще маленькой девочкой. Он последовательно боролся сначала с ее любовью к сластям, потом с леностью, вспышками гнева, детским тщеславием; теперь он боролся с беспокойным пробуждением ее чувств. Но борьба была не слишком ожесточенной. Не то чтоб священник был склонен к преступной снисходительности, но девушка обладала пламенным благочестием, и аббат Бюир считал ее избранной овцой среди погибшего стада нынешних христианок.
– …Господь да пребудет с вами, дочь моя, и в нынешний вечер, и вечно. Вы пришли исповедаться? Но разве уже настало время?
– Нет, отец мой, я должна бы прийти только через неделю, но так как мы в среду уезжаем на лето…
Господин Дакс, нетерпимый кальвинист, по необъяснимому безумию женился на католичке, и одним из условий брака было, что дочери, которые родятся у них, должны быть воспитаны в вере своей матери. Господин Дакс пошел на это; но теперь это составляло для него предмет постоянных угрызений совести. И эти угрызения совести выливались в тысячу мелких препятствий для соблюдения обрядов барышней Дакс. Господин Дакс, например, разрешал одну исповедь в месяц, но только одну.
– Куда вы едете на лето в этом году?
– В Швейцарию, отец мой. Мама откопала захолустную Дыру – Сен-Серг. Говорят, что нельзя придумать ничего более полезного для здоровья Бернара.
Бернар был младшим братом Алисы, и здоровье Бернара, который, кстати сказать, чувствовал себя как нельзя лучше, всегда занимало первое место среди отцовских и материнских забот. Господин и госпожа Дакс, в высшей степени несходные во всем остальном, сходились на том, что оба любили сына больше, чем дочь, и ни тот, ни другая не скрывали этого.
– Он не болен, Бернар? – неосторожно спросил аббат Бюир.
Барышня Дакс, вызванная этим на откровенность, впала в грех зависти.
– Болен? Не больше моего! Он выдумал какие-то мигрени, в надежде, что его пошлют в Трувиль или в Дьеп. И это превосходно удалось. Но врач предписал горы вместо моря; и Бернар посбавил спеси теперь, оттого что он рассчитывал на казино и оперетку! Так ему и надо. Я сколько угодно могла бы страдать мигренями; я знаю, что бы из этого вышло.
Барышня Дакс сказала это скорее грустно, чем злобно. Аббат Бюир не разделял ее чувств и сердито поднялся:
– Алиса, Алиса! Спаситель сказал святому Петру: «Если брат твой согрешит против тебя, прости ему, я не говорю семь раз, но семьдесят семь раз!»
Алиса смирилась немедленно:
– Простите, отец мой, я всегда была нехорошая. Но виной всему мой язык, вы знаете! В душе я очень люблю Бернара… хотя, по правде сказать, его слишком балуют, а меня нисколько!
– Увы! – сказал священник. – И в тысячу раз более сильное баловство не возместит этому ребенку того зла, которое причинили ему, сделав его протестантом, в то время как вы католичка.
Барышня Дакс опустила голову. Никто не мог больше ее жалеть своих брата и отца за то, что они молились не ее Богу, единственному истинному Богу.
Воцарилось тоскливое молчание. Потом аббат Бюир вспомнил об обычной вежливости.
– А ваша матушка здорова?.. Но сядьте же, дитя мое; вы стоите, как тополь, который хочет еще подрасти! Ну же! Ну! Чего вы ищете там, когда вот два незанятых стула.
Барышня Дакс вытащила из своего угла соломенную скамеечку и по-детски уселась на нее, так что ее колени почти уперлись в подбородок.
– Позвольте мне оставаться так, отец мой! Вы знаете, я только с вами решаюсь дурно вести себя. Мне нравится сидеть так… Вы помните то время, когда мне было семь лет?
Аббат Бюир помнил это очень смутно. Но ребячество этой взрослой барышни, которой по годам полагалось бы иметь грехи, было для него поучительно. Разве не отверсты врата царства небесного для тех, которые подобны малым детям?
– А что нового у вас, Алиса?
– Ничего особенного!
Она по порядку рассказала все, что случилось с ней за месяц, все события своей однообразной жизни: уроки музыки, которые прекратились после большого годичного испытания; играли на фортепьяно одну пьесу в двадцать четыре руки; уроки рисования акварелью; госпожа Северен заболела, и ее заменила новая преподавательница, которая увезла всех учениц в деревню на этюды; наконец, диспансер. Оттого что барышня Дакс была заражена современной манией, делающей из француженок двадцатого века последовательниц Диафуаруса, а не Триссотена.[3]
– Ну а дома?
– Дома все то же, отец мой…
И барышня Дакс, тяжело вздохнув, внезапно замолчала.
Увы! Дома все окрашивалось, пожалуй, скорее в черный, чем в розовый цвет; барышня Дакс, очень нежная и очень чувствительная, под родительской кровлей никогда не находила ничего такого, что утолило бы ее жажду любить и быть любимой.
Господин Дакс, кальвинист, родом из Севенн, даже гугенот немного, испытывал библейское отвращение ко всякому нежничанию и ласкам. Госпожа Дакс, южанка, шумливая, тщеславная, вспыльчивая, время от времени наделяла поцелуем, но гораздо чаще попреками. Бедная Алиса, поставленная между холодностью и грубыми выговорами, не имела даже любящей поддержки брата, маленького сухаря, который эгоистично исчерпывал для себя довольно тощий запас отцовской и материнской нежности и любил только себя самого. «Все то же…»
Три тяжелых слова повседневной печали, мелких обид, слез и мрачного уныния…
Барышня Дакс нечасто жаловалась на свою неласковую судьбу. Во-первых, кому жаловаться? Аббат Бюир, единственный, кому она могла бы сказать все, был слишком близок к Богу, чтобы от души сочувствовать земным несчастьям. Разве нет Христа, чтобы утешить нас во всем, в чем нет его? И кроме того, барышня Дакс в своей чистосердечной правдивости не вполне была уверена, не сама ли она виновница своего несчастья. Никем не любима… Быть может, недостойна любви?
3
Персонажи мольеровских комедий «Мнимый больной» и «Ученые женщины».