Страница 25 из 57
Он пишет Марии Лопухиной: «Не могу представить себе, какое действие произведет на вас моя важная новость: до сих пор я жил для поприща литературного, принес столько жертв своему неблагодарному идолу, и вот теперь – я воин». Далее следуют полупророческие слова, и я объясню, почему именно «полу», а не пророческие. Он пишет: «Быть может тут есть особая воля Провидения; быть может этот путь всех короче, и если он не ведет к моей первой цели, может быть, по нем дойду до последней цели всего существующего: ведь лучше умереть с свинцом в груди, чем от медленного старческого истощения».
Пророческой оказалась вторая половина этой фразы: да, военная служба косвенно спасла его от «старческого истощения». Но неверно предположение в первой ее половине: все-таки путь этот привел на поприще литературное. Да как еще привел!
Саше Верещагиной Лермонтов написал следующее: «Теперь, конечно, вы уже знаете, что я поступил в школу гвардейских юнкеров… Если бы вы могли представить себе все горе, которое я испытываю, вы бы пожалели меня…»
Лермонтов знал, на что идет. Ему, несомненно, казалось, что расстается – притом навсегда – с литературой. И это решение о перемене, так сказать, карьеры далось ему совсем, совсем нелегко. Это говорит и о глубине его чувств, и об ответственном решении. О чем угодно, но только не о легкомысленном отношении к собственной судьбе. Ему наверняка не казалось, что школа ниже или много ниже университета. Не его вина, что реформа школы началась тотчас по поступлении в нее.
Ну как, будем ли мы жалеть Лермонтова и сочувствовать ему? Думаю, что нет.
Не может талант развиваться на чисто литературной или окололитературной почве, где значительно суживаются и опыт, и знание жизни.
И мы скоро увидим, что эта перемена не убила Музу Лермонтова. А может, даже закалила ее.
Гусар черноусый?
Я хочу вернуться к месту, где говорил о том, что стряслось бы с Лермонтовым, ежели б он поступил в Петербургский университет. Мне кажется, что у него была возможность избрать и третий путь. Я сейчас скажу какой. Мне эта мысль пришла в голову, когда я припомнил некоторых знакомых мне молодых поэтов. Едва такой поэт издаст сборничек или окончит Литературный институт – как тотчас объявляет себя профессионалом, а в один черный день выясняется, что вовсе он и не поэт. А он уже лыс, а он уже оброс семьей, а семью надо кормить…
В великолепных стихах «Баллада о цирке» Александр Межиров, как мне кажется, верно «ответил» на очень важный вопрос: можно ли «оторвать» жизнь, работу от поэзии? (Я нарочно огрубляю формулировку этой деликатной проблемы…)
А мысль стихотворения такова:
Если литературное дело не клеится – надо найти в себе мужество и вернуться к настоящему, полезному для тебя и других делу.
Литература – вещь серьезная, сложная. Трудно давать здесь рецепты. Но ясно одно: она не может существовать и развиваться вне жизни, вне ее течения. Сама литература есть изумительнейшее проявление этой жизни, одного из ее аспектов, граней ее. Человечество не может обойтись без нее. Эту мысль хорошо выразил Уильям Сароян. Я хочу привести его слова: «…Пишут кинофильмы, пишут пьесы, рассказы, стихи, романы, письма. Они садятся и пишут, и пишут, и так же, господа, поступаю я. Это чудовищно, это смешно.
И это моя профессия, самая замечательная из всех, но одновременно и смехотворная».
Итак, Лермонтов мог бы «профессионализироваться» в самые ранние годы, то есть перейти на бабушкино иждивение – и писать себе стихи. Ей-богу, бабушка была бы очень довольна! Но боюсь, что мир мог бы потерять при этом воистину великого поэта. Ходил бы этакий двадцатилетний Лермонтов по Москве и Петербургу, захаживал бы к Краевскому – что-нибудь напечатали бы. А не печатают – тоже не беда: бабушка под боком! Исправно посещал бы балы, маскарады, пил бы по ресторанам, слыл бы за славного малого. Одним словом, промышлял бы стишками по разному поводу. Согласитесь: ведь возможен был и такой вариант.
Но все сложилось так, как сложилось: Лермонтов прошел в жизни свой собственный путь. Жизненная колея Лермонтова прочно сработана провидением, как говаривали раньше, и нам остается только следовать по ней. Было бы очень хорошо, если бы те, кто находился недалеко от Лермонтова, или сам Лермонтов оставили бы нам чуть побольше фактов, по которым мы могли бы достовернее судить об отдельных жизненных перипетиях. Прав был Константин Симонов, когда писал: «В личности Лермонтова меня больше всего поражает то, как много он сказал о ней в своих стихах и прозе и как мало оставил следов вокруг».
«Бог нашей драмой коротает вечность…» Словом, что бы мы ни думали и как бы ни гадали – Михаил Лермонтов попал в школу. Военную. Самую настоящую. А не ту «идеальную», о которой так пристрастно говорит Висковатов. Путь избран: Лермонтов станет гусаром. Даже странно как-то писать об этом. Слово гусар не вяжется с обликом умного студента Московского университета. Не только умного, но весьма одаренного. Этот путь избран им самим. Самолично.
Приказ о зачислении Лермонтова в школу был издан 10 ноября 1832 года. Вот его звание: вольноопределяющийся унтер-офицер лейб-гвардии Гусарского полка. Лермонтов не хотел начинать с первого курса столичного университета. А с унтер-офицерского чина начинать было лучше? Нет, мы с вами, наверное, не уразумеем неожиданных действий Михаила. И не только мы с вами! Многие из его родных и друзей тоже разводили руками.
Саша Верещагина, умная и милая Саша, – вы сейчас еще раз убедитесь в этом, – сочла необходимым прочитать Лермонтову нотацию в письме, писанном по-французски. Вдумайтесь, пожалуйста, в ее слова. Можно ли сказать что-нибудь лучше и убедительнее? «Итак, милый мой, – пишет Саша или Сашенька, – сейчас для вас настал самый критический момент, ради Бога помните, насколько возможно, обещание, которое вы мне дали перед отъездом. Остерегайтесь сходиться слишком быстро с товарищами, сначала хорошо их узнайте. У вас добрый характер, и с вашим любящим сердцем вы тотчас увлечетесь. Особенно избегайте молодежь, которая изощряется во всякого рода выходках и ставит себе в заслугу глупые шалости. Умный человек должен стоять выше этих мелочей, это не делает чести, наоборот, это хорошо только для мелких умов, оставьте им это и идите своим путем». Это писано в Москве 13 октября 1832 года. Я прошу запомнить эти слова. Мы оставим за собою право процитировать их еще раз в своем месте. Настолько важными кажутся они нам.
Как Лермонтов отнесся к ним, к этим словам? Запомнил их? Принял ли всерьез? Или они тут же выветрились из его памяти. Нет, он поступал всегда вопреки им.
Верно ли сказано у Соломона: «хранящий заповедь хранит душу свою, а нерадящий о путях своих погибнет»? Если верно, то сколь радиво хранят люди заповеди? И легко ли их сохранять? Какие существуют правила для этого? И какая сила способна вразумить человека в минуты слабости его?
Гусар!
Знал ли Михаил Лермонтов, что сие значит? Да, знал. Первым делом – это блеск. Блеск ментика, пуговиц, золотого шитья. И, разумеется, – веселье. Это же почти синонимы: гусар и веселье! «Гусар! ты весел и беспечен, надев свой красный доломан…» Это, по-моему, очень понятно. А еще – «гусар» синоним «любви». Это почти одно и то же. А посему: «Гусар! ужель душа не слышит в тебе желания любви?» Разумеется, слышит. Это говорится в форме вопроса только ради кокетства. Что гусар без любви и что любовь без гусара?
Но… Но при всем этом – гусар есть гусар. Что бы ни говорили о ментике и шпорах, о доломане и коне горячем. «Крутя лениво ус задорный, ты вспоминаешь шум пиров; но берегися думы черной, – она черней твоих усов». Но мало этого! Дело гораздо хуже: «Тебя никто не любит, никто тобой не дорожит».
Гусар на то и гусар, чтобы положить жизнь во имя бога войны, когда это потребуется. И что же? Что думают о тебе, «когда ты вихрем на сраженье летишь, бесчувственный герой»? Ничего не думают. О тебе даже не помнят, ибо «ничье, ничье благословенье не улетает за тобой».