Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 10 из 57



Чтобы ответить на этот вопрос, необходимо посмотреть, что же было здесь кроме удобных покоев, кроме пруда и дубравы. Ведь Тарханы – это не только барская усадьба, но и нивы, гумна, крестьянские печальные избы и печальные деревеньки в округе. Ведь Елизавете Алексеевне принадлежали не только дом, деревья, избы, но и люди, жившие в Тарханах. Здесь во всей наготе представала та самая крепостническая деревня, которая не давала покоя совести лучших людей того времени.

Елизавета Алексеевна вела хозяйство не без умения. Сотни рабочих рук трудились день-деньской, добывая для нее и пропитание, и деньги. Ибо только таким путем можно было удерживать на определенном уровне «процветающее» хозяйство. Царский строй ревниво оберегал интересы помещика. Сам царь был первым и самым богатым помещиком на Руси. Дворянство составляло верную, неподкупную опору режима. А офицерство – почти все – набиралось из дворян. Помещик, можно сказать, не только отдавал армии своих детей, но, по существу, содержал их на свои деньги во имя защиты «царя и отечества». Между государством, армией и дворянством была столь прочная взаимосвязь, что нарушить ее было совершенно невозможно без радикального изменения всей жизни, всего строя сверху донизу.

Спрашивается: видел ли юный Лермонтов, как пороли нерадивых крестьян? Несомненно! Наблюдал ли он слезы бедных солдаток? Несомненно! Проходила ли мимо его пытливого взгляда вся подлость и жестокость крепостнической деревни? Нет, не проходила. Ибо все это уж слишком было на виду, на самой поверхности жизни.

О деревне той поры есть точное свидетельство. Оно принадлежит Пушкину. Хотя оно давно стало хрестоматийным, я приведу его: «Здесь барство дикое, без чувства, без закона, присвоило себе насильственной лозой и труд, и собственность, и время земледельца. Склонясь на чуждый плуг, покорствуя бичам, здесь рабство тощее влачится по браздам неумолимого владельца. Здесь тягостный ярем до гроба все влекут, надежд и склонностей в душе питать не смея, здесь девы юные цветут для прихоти бесчувственной злодея».

Поэту деревня представлялась «толпой измученных рабов». Можно ли сказать яснее, точнее? Можно ли беспощадней пригвоздить к позорному столбу царский строй? Был ли в подобном обличении великий Пушкин одиноким? Нет, разумеется. Но слова его, сказанные столь прекрасно и авторитетно, дают вернейшую картину деревенской жизни той эпохи.

Лермонтову никуда не надо было ездить, чтобы это все увидеть и прочувствовать.

Впечатления детства – на всю жизнь! Можно запамятовать кое-что из мелочей. Но слезы и дикие нравы крепостнической деревни – никогда!

С одной стороны, личная, семейная драма, сиротство при живом отце влили в молодую душу ту самую долю горечи, которая обернется потом мрачными стихами, великой человеческой печалью, доходящей до озлобления. С другой стороны, картины жестокой деревенской жизни оставили в нем такой след, что он всем сердцем возненавидел рабство и подлость, больших и малых покровителей их.

Уже с детских лет зрела в Лермонтове ненависть к несправедливости и накапливалась горечь. Этот дворянин, баловень достатка, стал непримиримым врагом того самого строя, который дал бы ему все для беззаботного существования до самой гробовой доски, если бы он этого пожелал, если бы не «портил» себе и другим настроения своим «железным стихом, облитым горечью и злостью».



«Почвы для исследования Лермонтова нет, – писал Александр Блок, – биография нищенская. Остается «провидеть» Лермонтова». Это верно только отчасти и требует уточнения. Биография Лермонтова – биография молодого человека, едва вышедшего «в люди». Она мало документирована в обычном понимании этого слова. Однако все, что им написано, – 400 стихотворений, около 25 поэм, 5 драм и 7 повестей, – есть итог этой короткой жизни, и они, его произведения, – самые надежные документы для тех, кто пожелает «провидеть» поэта.

Защищая творчество Лермонтова от не в меру педантичных литературоведов, в частности от «анализа» профессора Котляревского, Блок писал: «…Профессор Котляревский внезапно обмолвился одной фразой, будто с неба звезду схватил: «…истина заключалась в бессменной тревоге духа самого Лермонтова». Эта роковая обмолвка уничтожает все остальное исследование». Верно, тревога духа! Разве мало этого для понимания поэта, какую бы он ни прожил жизнь – малую или большую?

Процесс становления человека – сложный процесс. Тут и влияние наследственности, и окружающей среды, и порою совершенно незаметных столкновений с действительностью и даже с отдельной личностью. Можно ли, например, не принимать в расчет хотя бы бесед бонны Христины Осиповны, обучавшей его немецкому языку? Что она читала Мишелю из немецкой литературы? Что говорила она ему о Гёте и Шиллере? Что читала из их книг? Мишель, говорят, называл ее «мамушкой». И надо полагать, что «мамушка» тоже немало воздействовала на его впечатлительную душу.

Идут месяцы, годы… Мишеля одолевает золотуха. Те, кто знал его детскую пору, отмечают болезненность Мишеля. «Жидкий, – говорят, – мальчик, здоровьем золотушный». И кривизну ног отмечают, как следствие этой самой болезненности. Павел Висковатов приводит рассказ жителей Тархан о Мишеле: «В детстве на нем постоянно показывалась сыпь, мокрые струпья, так что сорочка прилипала к телу, и мальчика много кормили серным цветом». Сейчас это называется аллергией, и борьба с нею даже в наше время считается делом не простым, поскольку причины, вызывающие ее, весьма разнообразны, подчас коварны.

Известно, что к Мишелю был приставлен доктор Ансельм Левис, или Леви, – французский еврей. Он жил в тарханской усадьбе. Главною его обязанностью было выходить Мишеля, елико возможно поправить его здоровье. Бабушка ничего не жалела ради внука. Буквально ничего!..

Можно ли уверенно предсказать будущий талант ребенка? Едва ли. К шестнадцати – девятнадцати годам человек претерпевает довольно серьезные духовные и физические изменения. Ни те, ни другие нельзя рассматривать обособленно. Поэтому прогнозирование сильно усложняется. Моцарт очень рано проявил свои способности. И Пушкин тоже. По-видимому, талант так или иначе уходит корнями в раннее детство. И в то же время можно задать такой вопрос: можно ли было «увидеть» в хилом ребенке великого Ньютона? Кто бы распознал в двадцатилетнем юноше, ничего не умеющем делать по-настоящему, будущего О'Генри? Не задним числом, а с помощью гаданий, хотя бы при содействии современного компьютера или каким-либо иным способом. Может ли самый тонкий психологический анализ открыть в подростке будущего прозаика? Едва ли, поскольку развитие такого таланта очень тесно связано с накоплением разнообразного жизненного опыта. Особенно в наше время, когда наука вторгается во все поры жизни, когда искусство и литература должны быть на гребне научного познания бытия. Поэтому лично я не очень верю, чтобы в семидесятые годы двадцатого века вдруг объявился гениальный прозаик двадцати – двадцати пяти лет от роду. Может, чувства у него вполне достанет, но что касается суммы знаний и жизненного опыта – сомнительно. И в то же время литература такая порой загадочная область, что не знаешь, что когда найдешь и когда что потеряешь.

Говорят: природа навевает поэтические образы. Вероятно, часто оно так и бывает. Хотя я, грешным делом, полагаю, что ничего сама по себе она навеять не может без человека, без его присутствия, в какой бы форме оно ни было – «заочным» или «очным». Но это спорно, и отношу это только на счет идиосинкразии, вызываемой во мне голой красотой природы, не одухотворенной человеком. Я бы даже сказал: не оживленной его присутствием. Но это, повторяю, – сугубо личное…

Кто бы ни приехал в Тарханы, кто бы ни прошелся по их таинственным тропам, где все дышит неподдельной красотой, тот наверняка скажет: да, здесь должна была родиться истинная поэзия! Это не бурная природа, неуемная в своем цветении и увядании. Это не Кавказ с его необузданным пейзажем, со взлетами скал и сказочными глубинами долин. Нет, это великолепная в своем роде среднерусская флора, где зелень в меру зелена, где увяданье ее медленно и печально, где дали подернуты дымкой и небо нависает над землею чудесным шатром. И тихий пруд кажется постоянно дремлющим, его зеркальная поверхность, и берега, полные грусти, навеваемой густыми ветлами, – все, все подчеркивает необозримость далей и высоту небес. И как ни странно, среди этой необозримости не пропадает ни одна былинка, ни единый цветок. Здесь все как бы на виду. Не в эти ли часы «смиряется души моей тревога» и «расходятся морщины на челе»?