Страница 160 из 179
Впрочем, Фотиева сама рассказывала позже писателю Беку: «...в декабре он (Ленин) под строгим секретом послал меня к Сталину за ядом. Я позвонила (Сталину) по телефону, пришла к нему домой. Выслушав, Сталин сказал:
— Профессор Ферстер написал мне так: «У меня нет оснований полагать, что работоспособность не вернется к Владимиру Ильичу».
И заявил, что дать яд после такого заключения не может.
Я вернулась к Владимиру Ильичу ни с чем. Рассказала о разговоре со Сталиным. Владимир Ильич вспылил, раскричался. Во время болезни он часто вспыхивал даже по мелким поводам, например, испорчен лифт...
— Ваш Ферстер шарлатан, — кричал он. — Укрывается за уклончивыми фразами. — И еще помню слова Ленина:
— Что он написал? Вы сами это видели?
— Нет, Владимир Ильич. Не видела. — И, наконец, он бросил мне:
— Идите вон!»
Правда, когда спустя некоторое время Ленин снова вызвал секретаря: «Он успокоился, но был грустен: «Извините меня, я погорячился. Конечно, Ферстер не шарлатан. Это я под горячую руку...»
Безусловно, узнав от Фотиевой, что Ленин снова требует яд, Сталин был взволнован. Поспешно высказанное обещание Ленину — чтобы успокоить его — оборачивалось теперь для самого Сталина неразрешимой дилеммой: либо выполнить данное слово, либо отказаться?
Именно эта трагическая деталь, а не какие-то мелочные интриги с письмом «о монополии к Троцкому», как пытаются фантазировать некоторые сочинители, заставила Сталина позвонить в тот же день 22 декабря Крупской и, тоже «под горячую руку», отчитать ее за разрешение диктовки. Конечно, его резкость касалась диктовки Фотиевой, с просьбой о доставке «яда».
Реакция Сталина естественна, но она и не могла быть иной! Он в категорической и довольно острой форме высказал свои претензии жене Ленина о том, что поощрение стремления продолжать умственную работу пагубным образом сказывается на психологическом состоянии больного. Сталин напомнил ей, что она не только жена вождя, но еще и коммунист, и не находит ничего лучшего, как «угрожать» ей вызовом на Контрольную комиссию ЦК.
Вопреки всем вариантам антисталинских легенд, следует предположить, что именно из этого телефонного разговора Крупская впервые узнала о желании Ленина «свести с жизнью счеты». Вспомним слова Сталина Марии Ульяновой, что «Наде говорить не надо».
Но какой может быть реакция человека, узнавшего, что его близкий требует яд? Жена Ленина пережила духовный стресс. Чем иначе можно объяснить поведение Крупской, которая, по рассказу сестры Ленина, впала в истерику, «рыдала, каталась на полу и пр.»?
Наконец-то Надя узнала трагическую правду. И все свои духовные муки она перенесла на Сталина — он для нее больше не «чудесный грузин» (Ленин) и не «пламенный колхидец» (Ленин), — а один из тех, кто останется во главе «дела Ленина» в случае его смерти.
Сталин говорил с Крупской довольно резко, но ему было не до придворной дипломатии. Решением ЦК ему поручено контролировать соблюдение режима лечения вождя, и, по иронии обстоятельств, именно к нему, как к самому близкому по партии человеку, Ленин обратился с просьбой помочь уйти их жизни.
Он опрометчиво дал слово выполнить эту просьбу. Но сейчас перед Сталиным встал даже не тривиальный гамлетовский вопрос: «Быть или не быть?» От поспешного обещания пахло не театральной, а настоящей кровью. Все складывалось психологически сложнее: желание Ленина сохранить свою экстравагантную просьбу в тайне ставило Сталина в нелепую и трагически опасную ситуацию. Уже одно то, что он знал о ленинском намерении самоубийства и хранил его, по просьбе Ленина, в тайне, — было опасно.
Более того, в случае смерти Ленина от отравления, в результате содействия других людей, Сталину никакими средствами невозможно было бы очиститься от ложившегося на него пятна. «Злые языки — страшнее пистолета»; и только дети могли бы поверить в гуманность его побуждений, а вокруг него были далеко не дети.
Впрочем, даже сама попытка достать цианистый калий ставила его под угрозу. Он же не заведовал аптекарской лавкой; и должен был бы обратиться к кому-то за содействием. Единственное, что могло бы освободить Сталина от выполнения отягощавшей его просьбы Ленина — без прямого заявления об отказе, который в глазах больного неизбежно представал бы как своеобразное «предательство» — являлось выздоровление. И добиться этого можно было лишь при строжайшем выполнении предписаний врачей.
В любом случае, как бы резко ни разговаривал Сталин с Крупской, оснований для недипломатического тона было больше чем достаточно.
Но Крупская продолжала усугублять трагичность психологической ситуации, в которой оказался Сталин. На следующий день после телефонного разговора и истерики 23 декабря она написала письмо «другу» по эмиграции Каменеву
«Лев Борисович, по поводу коротенького письма, написанного мной под диктовку Влад. Ильича с разрешения врачей. Сталин позволил себе вчера по отношению ко мне грубейшую выходку. Я в партии не один день. За все 30 лет я не слышала ни от одного товарища ни одного грубого слова, интересы партии и Ильича мне не менее дороги, чем Сталину Сейчас мне нужен максимум самообладания. О чем можно и о чем нельзя говорить с Ильичом, я знаю лучше всякого врача, так как знаю, что его волнует, что нет, и во всяком случае лучше Сталина. Я обращаюсь к Вам и к Григорию (Зиновьеву) как к более близким товарищам В.И. и прошу оградить меня от грубого вмешательства в личную жизнь, недостойной брани и угроз. В единогласном решении Контрольной комиссии, которой позволяет грозить Сталин, я не сомневаюсь, но у меня нет сил, ни времени, которые я могла бы тратить на пустую склоку. Я тоже живая, и нервы напряжены до крайности».
Конечно, это «женская логика». Однако Крупская ничего не поняла. Она говорит о разных диктовках. И, подобно женщине с кухни, ищет поддержки «друзей», потрясая правами жены вождя.
Она не поняла и того, что превращает психологический, почти бытовой конфликт в политический инструмент. И если сценаристы мыльных опер делают из фарса трагедию, то она оборачивала трагедию в банальный фарс.
Кстати, сам Ленин совершенно не разделял мнения своей супруги относительно ее «близких товарищей». У него была иная точка зрения в оценке идейных и деловых качеств соратников.
Направив 22 декабря через Фотиеву просьбу о цианистом калии и уже утвердившись в мысли уйти добровольно из жизни, 23 декабря Ленин «попросил у врачей разрешить стенографистку» и начинал диктовать первые наброски так называемого Письма к съезду.
Приглашенная для этого М.В. Володичева, записавшая этот текст, отметила в своем дневнике: «В продолжение 4 минут диктовал. Чувствовал себя плохо. Были врачи. Перед тем как начал диктовать, сказал: «Я хочу продиктовать письмо к съезду. Запишите! Ленин диктовал быстро. Видимо, все было обдумано у него заранее. Чувствовалось его болезненное состояние... Говорил он глухо, не жестикулируя, как обычно. Закончил диктовку в отведенное время и немного повеселел».
Считается, что это Письмо широко известно, но посмотрим на его содержание непредвзятым взглядом и опровергнем один из утвердившихся стереотипов, будто бы Завещание Ленина не назвало его преемника по руководству партией.
При кажущейся незавершенности это Письмо — блестящий документ, характеризующий Ленина как дальновидного стратега, целеустремленного политика и непревзойденного психолога.
И в противовес общепринятой трактовке рассматривать его необходимо не отдельными фрагментами, а во всей совокупности логического построения соображений и выводов Ленина. Ленин совершенно определенно выразил свою волю, и Письмо в буквальном смысле нужно назвать его политическим Завещанием. Более того, он сделал все, чтобы оно было исполнено.
Конечно, Ленина не могло не заботить партийное разделение, размежевание на его сторонников и вечных «оппозиционеров», создававшее постоянные проблемы для осуществления реальной политики партии.