Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 70

XIII

Едва рассвело — Прокоп не мог больше выдержать дома: решил сбегать, нарвать цветов. Положить их у порога Анчиной спальни, и когда она проснется… Окрыленный радостью, выбрался Прокоп из дома чуть ли не в четыре часа утра. Люди, какая красота! Всякий цветок искрится, как глаза (а у нее спокойные большие глаза телки… у нее такие длинные ресницы… сейчас она спит, и веки у нее выпуклые и нежные, как голубиные яйца… господи, знать бы ее сны… если руки ее сложены на груди — их приподымает дыхание; если они под головой, тогда, наверное, соскользнул рукав и виден локоток розовый твердый шарик… недавно она говорила, что до сих пор спит в железной детской кроватке… говорила, что в октябре ей исполнится девятнадцать, на шее у нее — родимое пятнышко… возможно ли, что она меня любит, это так странно) — в самом деле, ничто не сравнится красотою с летним утром, но Прокоп не отрывает глаз от земли, улыбается в меру своего уменья и через множество калиток добирается до реки.

И там, только у противоположного берега, обнаруживает бутоны кувшинок; пренебрегая всеми опасностями, он снимает платье и бросается в густую слизь заводи, ранит ноги о какие-то коварные острые листья, но возвращается с охапкой цветов.

Кувшинки — цветы поэтичные, но они пускают отвратительный сок из мясистых стеблей; и Прокоп бежит со своей поэтичной добычей домой, соображая, чем бы обернуть стебли букета. Ага, вон на лавочке у дома доктор забыл вчерашнюю «Политику»[18]. Прокоп весело рвет ее, прочитывая мимолетно о какой-то балканской мобилизации, о том, что где-то пошатнулось министерство и что умер кто-то, изображенный в черной рамочке, — умер, оплакиваемый, разумеется, всей нацией. Вот уже обернуты мокрые стебли, и Прокоп залюбовался делом рук своих; и тут его будто сильно толкнуло в грудь: на газетной обертке он увидел одно-единственное слово. Это слово было: КРАКАТИТ.

С минуту Прокоп неподвижно глядел на него, попросту не веря глазам. Потом с лихорадочной поспешностью развернул газету, рассыпав роскошные цветы, — и наконец нашел следующее объявление: "КРАКАТИТ! Прошу инж. П. сообщить свой адрес. Карсон, Гл. почтамт". И ничего больше. Прокоп протер глаза и перечитал: "Прошу инж. П. сообщить' свой адрес. Карсон". Что за дьявольщина…

Кто такой Карсон? И откуда он знает, гром и молния, откуда может он знать?.. В пятидесятый раз перечитывал Прокоп загадочное объявление: "КРАКАТИТ! Прошу инж. П. сообщить свой адрес".

И дальше: "Карсон, Гл. почтамт". Больше ничего и не вычитаешь.

Прокоп сидел, словно оглушенный дубиной. "Зачем, зачем я взял в руки эту проклятую газету", — с отчаянием промелькнуло у него в голове. Как это там написано? — "КРАКАТИТ! Прошу инж. П. сообщить свой адрес". Инж, П. - это он, Прокоп, а кракатит — то самое проклятое место, то неясное, затуманенное место в его мозгу, та болезненная опухоль, то, о чем он не осмеливался думать, с чем он ходил, биясь головой об стену, то, что уже утратило название — как тут написано? «КРАКАТИТ»! Внутренний толчок заставил Прокопа широко раскрыть глаза.

Внезапно он увидел… увидел ту самую соль свинца, и разом в его памяти развернулся путаный фильм: нескончаемая, яростная борьба в лаборатории с этим тяжелым, тупым, инертным веществом; бессмысленные опыты вслепую, когда ничто не удавалось, пощипывание в пальцах, когда он в бешенстве ломал и дробил это вещество руками, кислый привкус на языке, едкий дым, усталость, от которой он засыпал, сидя на стуле, стыд, упрямство, и вдруг — во сне, что ли, последняя идея, эксперимент, парадоксальный и чудесно простой, физический трюк, которым он до того ни разу не пользовался. Увидел тончайшие белые иголочки, которые он смел наконец в фарфоровую банку, уверенный, что завтра произведет славный взрыв там, в песчаной яме, в поле, где находился его весьма незаконный опытный полигон.

Увидел свое кресло в лаборатории, из которого вылезал волос и пружины; он рухнул тогда в это кресло, как измученный пес и, вероятно, уснул, ибо вокруг стояла полная тьма — и вдруг ужасающий взрыв, звон стекла, и он летит вместе с креслом на пол.

А потом — резкая боль в правой руке — чем-то ее поранило; а потом — потом…





Прокоп наморщил лоб — столь стремительное возвращение забытого причиняло ему боль. Ну да, вот он, этот шрам, через всю ладонь. Потом я хотел зажечь свет, но все лампочки полопались. И я шарил на ощупь в темноте, стараясь понять, что произошло: на столе груда осколков, а там, где я работал, цинковая пластина порвана, перекручена, спеклась, дубовая столешница расколота, словно в нее ударила молния. Потом я нашарил ту фарфоровую баночку, и она оказалась цела — и только тогда я ужаснулся. Ну да, ну да, это и был кракатит. А потом…

Прокопу невмочь было сидеть; он переступил через рассыпанные кувшинки, заметался по саду, грызя от волнения пальцы. А потом я бежал куда-то, через поле, через вспаханное поле, несколько раз падал — господи, где же это было? Здесь связность его воспоминаний была основательно нарушена; несомненной была только страшная боль под лобными костями да какие-то дела с полицией. Потом я разговаривал с Иркой Томешем, и мы отправились к нему — нет, мы поехали на извозчике; я был болен, и он за мной ухаживал. Ирка — славный парень. Но, ради бога, что было дальше? Ирка Томеш сказал, что едет в Тынице, к отцу, но сюда он не приезжал; вот оно что, как странно… а я в это время спал, кажется…

Коротко, нежно звякнул звонок; я пошел открыть, и на пороге стояла девушка, лицо ее было скрыто вуалью…

Прокоп застонал, закрыл руками лицо. Он не отдавал себе отчета, что сидит на скамье, на той самой скамье, где прошедшей ночью дано ему было утешать и ласкать совсем другую…

…"Здесь живет пан Томеш?" — спросила она, задыхаясь: бежала, наверное, и горжетка вся обрызгана дождем — и неожиданно, так неожиданно подняла незнакомка глаза…

Прокоп чуть не взвыл от муки. Увидел ее, словно это было вчера; руки, маленькие руки в тесных перчатках, росинки дыхания на густой вуали, взгляд чистый, исполненный горя; прекрасная, грустная, отважная. "Вы его спасете, правда?" Ее серьезные глаза совсем близко — от них кружится голова! она смотрит на него и комкает какой-то сверток, толстый пакет с печатями, прижимает его к груди трепетными руками, всеми силами подавляя смятение…

Прокопа словно ударили по голове. Куда я девал этот пакет? Кто бы ни была эта девушка — я обещал отдать его Томешу. За время болезни я… забыл обо всем; или, вернее… не хотел об этом думать. Но теперь… Теперь его надо отыскать, это ясно.

Бурей ворвался он в свою комнату, разбросал все содержимое ящиков. Нету, нету, нету нигде! В двадцатый раз перебрал он свои пожитки, листок за листком, вещь за вещью. Потом уселся посреди разгрома, как над развалинами Иерусалима, сдавив руками лоб. Наверно, пакет взял доктор, или Анчи, или хохотушка Нанда; иначе быть не может. Непоколебимо уверившись в этом путем детективных рассуждений, он ощутил вдруг какое-то недовольство, какое-то неприятное чувство; как во сне, подошел он к печи, глубоко засунул руку внутрь и вынул… искомое. Тогда только он смутно припомнил, что сам положил пакет в это место, когда еще был не совсем здоров; теперь он вспоминал, что среди всех обмороков и бредовых снов он постоянно заботился о том, чтобы пакет был при нем, и приходил в ярость, когда сверток забирали; при всем том он очень боялся этого толстого пакета, ибо с ним было связано чувство мучительной тревоги и тоски. Наверное, он с хитростью сумасшедшего спрятал его в печку от самого себя, чтобы отвязаться. Ну, да черт ли разберется во всех загадках подсознания; теперь пакет здесь, у него в руках, этот толстый, перевязанный конверт за пятью печатями, и на нем написано: "Для пана Иржи Томеша". Прокоп попытался угадать хоть что-нибудь по этому сложившемуся тонкому почерку; но вместо этого снова увидел девушку в вуали — она комкает конверт дрожащими пальцами… и вот, вот опять поднимает глаза… Прокоп жадно принюхался к конверту: пахнет слабым, далеким ароматом.

18

Стр. 74. «Политика» — просторечное название реакционной чешской газеты "Народни политика" ("Национальная политика").