Страница 2 из 4
– Какие тебе мыши в офисе, не бреши! – ворчит старуха.
– Так я ж говорю – нету! Повывела всех! – ликует мужичонка.
– Провожающих прошу покинуть вагон! – Проводница протаскивает мимо нас свое оплывшее, грушевидное тело с усилием, словно улитка – домик.
– Ну, все. Все. Поехали. А ну уступи место девушке. – Брат сгоняет лысого с полки, усаживает меня. – Ботиночки тебе расшнуровать? – Он ко всем женщинам относится как к принцессам, хотя я сейчас больше похожа на свинопаса.
– Нет, Мить. Спасибо. Иди уже.
– Смотри. Ну, граждане хорошие, бабусю мне тут не обижать, сестренку мою не обижать…
– А то – что? – с насмешливой угрозой интересуется лысый.
– А то яйца тебе оборвет и сожрать заставит, – мирно, даже ласково отвечает братец. – Смотри, орел, я тебя по-хорошему предупреждаю. Сестренка у меня – девушка серьезная. Обижать ее не надо, целее будешь.
Лысый окидывает меня быстрым, оценивающим взглядом – говнодавы «шелли», серые английские джинсы, спортивная курточка с капюшоном, стриженый затылок, – молча цепляет со стола початую бутылку «Очаковского» и удаляется в соседнее купе.
Я усмехаюсь. Как же это мы, вполне взрослые люди (братцу сильно за сорок, мне – за тридцать), работники искусства, умудряемся до сих пор выглядеть опасной полушпаной?
– Бабуся, вы ж тоже… Котеночек – дело хорошее, мешать вам они не будут… Сестричка вон моя присмотрит… чтоб не мешали… Вы уж того… этого…
– Что ж я – не человек? Не понимаю? Если ко мне по-человечески, то я – ничего, все понимаю… Надо – так надо, бог с тобой, сы́ночка…
Поезд протяжно вздыхает, фыркает, как старая лошадь, и братец, расцеловав меня на прощание, выходит из вагона.
Под ногами лязгает, вздрагивает, и перрон начинает уплывать назад. Мужичок с котенком, потеряв равновесие, валится на полку, и я понимаю, что он действительно очень пьян, пьян как мотылек.
– А матрасец-то мне, доча…
– Так чего ж вы к девушке, давайте я, мадам, все в лучшем виде… ик!.. вам доставлю. – Мужичок пытается подняться, шебуршась, как опрокинутый на спину жук.
– И-и-и, сиди уже… Девка-то покрепче тебя будет. Вы что же, оба из военных? Или милицанеры? Счас модно девушкам в милицию идти, у меня – внучатая племянница, и тоже пошла… А чё ж? Льготы у вас, форма, опять же… Сериал этот… наш… как там?.. я наши-то не люблю… про Каменскую, с этой, с интердевочкой…
Я молча улыбаюсь, снимаю матрас с верхней полки, и бабка начинает моститься спать. Достает из сумки простынку, быстро и нежно, как младенца, пеленает матрас, повязывает темный платок поверх белого, ложится, набрасывает на себя пальтишко заместо одеяла, прикрывает глаза.
Сухонькая мордочка и во сне остается трогательно-строгой.
Поезд набирает скорость, и полупустой вагон мотает так, словно его раскачивает, как колыбель, какой-то нервный великан – плюти-плют, плюти-плют, плютиплютиплютиплют…
Я сажусь, чтобы расшнуровать ботинки, но у меня кружится голова. Опираюсь о стену, пережидаю. Мужичку напротив тоже удается сесть, и мы смотрим друг на друга, оба – пьяные, но я от усталости, все вертится перед глазами, плывет, как будто мы не в поезде, а в какой-нибудь тоскливой песне Лёлика Федорова.
– А Серый где? А пиво где? – первым наводит резкость мужичок. – А… Ушел… А я вот котенёночка матери везу… В подарок… Пусть, думаю, кот вырастет… Снежанка будет приходить, играться с ним будет… Ей Светка кота не разрешает… А имя красивое – Снежана, скажи? Это Светка выдумала… Девять лет. На фортепьяно ходит… Вся в меня… Я ж баянист был первый… Ох, и любила меня Светка… Я ж баянист был, за мной девки – табуном, все как есть мои были… Ох, и любила… Сядет, бывало, где я, на свадьбе или где… Кулачком щеку подопрет и слушает, аж до слез… Другие девки танцуют, а она так и сидит, и смотрит… Ни с кем не шла… Светка-то моя… бывшая… Так я и женился… А красивая была! Ну, и сейчас красивая… Только уж больно злая. Как ушла к этому… к Серому… Не к тому Серому, что ушел… А к этому… Он хоть и бандит, а мужик неплохой… Светка-то, слышь, как замуж по второму разу вышла, выдумала к Снежанке меня не допускать… Пьянь, говорит, как эта вот, – мужичок опасливо понижает голос и кивает на мумию старушки, – пьянь окаянная, мало я от тебя терпела? А Серый ей – отец, говорит, слышь, есть отец. Пусть. И деньги берет. Светка-то, было, в рожу кинула. Говорит, не нуждаемся в твоих подачках, пьянь… Ну, так… И дом у них свой… С балконом… С фортепьяной – ну, пианину так по-научному называют… И тачка, и гараж… А Серый говорит – отец, имеет право… И берет, сколько привезу… Снежанке-то… И подарки, и все… Хороший мужик… Я в Москву-то на заработки езжу, а так я – баянист… Самоучка… Но первым был у нас… Снежанка-то в школу ходит, в музыкальную… Спрашивает меня – как тут играть, папка? Ну, я сяду… показываю, как… А она мне – у тебя, папка, пальцы неправильные… Ап-пли-ка-тура, слышь… А я ей – что пальцы? Ты, говорю, Снежанка, музыку слушай… Главное, чтоб музыка была правильная! Пианину-то я быстро освоил, это тебе не баян, там попроще будет… Только пальцы вот… неправильные пока… А теперь котененочка привезу, Снежанка и сама будет к матери бегать… А то мать скучает за ней, за внучкой, а сама к ним не ходит… Со Светкой у них, знаешь… Как сойдутся, так чуть не до драки… А теперь Снежанка сама… Большая уже… Девять лет, слышь… – Мужичок сползает по стеночке, заваливается на бок, бормотание плавно сменяется храпом, но котенка при этом все страхует, прижимает правой к плечу.
А я думаю: эх ты, Светка-котлетка… Полюбила баяниста, называется… Небось гордилась еще перед девками, как замуж вышла. А ведь ежу было понятно, что сопьется… баянист-то…
С этими бабьими мыслями скидываю ботинки, забрасываю рюкзак на верхнюю полку и сама лезу следом.
Проводницы нет как нет, никто не проверяет билеты, никто не втюхивает сырое и серое постельное белье. Время – за полночь; наверное, превратилась в тыкву…
Я вытягиваюсь на жесткой полке с целью немедленно и наконец-то уснуть, но – дудки.
В голове грохочет, словно там носятся по кругу товарняки, снаружи ритмично бьет железными копытами поезд, несущий меня, и котенок, котенок еще. Я подхватываюсь на каждый писк, боюсь, что этот пьяный тип его придавит во сне.
Но котенок оказывается не промах. Баянист ворочается, а зверек не покидает корабль, аккуратно переползает с плеча – на спину, со спины – на грудь, по ходу движения. И я впервые с приязнью думаю о собственном возрасте – когда бы я была помоложе лет на десять – пятнадцать, то быстро навешала бы мужику по ушам и отняла котенка – спасла, а как же. А теперь – нет, не буду я никого спасать, пусть живут безмятежно.
Я закрываю глаза и проваливаюсь – не в сон, в колодец синей мглы, где поезд отбивает монотонную чечетку под рахманиновскую рапсодию на тему Паганини и пляшет, мерцая лысиной и черными очами, Пабло Диего Хозе Франциско де Паула Хуан Непомукено Криспин Криспиано де ла Сантисима Тринидад Руиз и Пикассо, полуголый, в просторных цветастых труселях до колена, басовито начитывая рэп чисто по-русски: «Коричневый котенок, ребенок кошки, похотливой походкой скитаюсь с котами, с хворыми воробьями ем мокрые крошки, коричневый котенок, ребенок кошки…»
«Почему коричневый, он же черный?» – удивляюсь я во сне и усилием воли останавливаю поезд, чтобы разобраться, рассмотреть котенка получше. Поезд страшно дергается и замирает. Я открываю глаза, оглядываюсь. Никого нет, ни старушки, ни баяниста с котенком. За окном – город Тула, серый еще рассвет, но из-за горизонта, в другом окне, напористо лезет красное, тяжелое солнце.
Утро.
Я снова засыпаю, на этот раз тяжело и просто как кирпич.
– Ах ты ж, бедное мое… Дитятко, вставай, вставай, приехали уже! И не добудишься… Вставай, слышишь меня?
По руке ползет теплая, противная гусеница, я стряхиваю ее и резко сажусь. С размаху стукаюсь головой о третью полку – салют, с прибытием.
– Ой! – Проводница, еще пьяненькая со вчера, испуганно прикрывает пухлые, мятые щеки руками. – Я ж не хотела! Вставай, дитятко, таможня уже ходит… Пойдем, я тебе туалет открою, покараулю, они ж еще долго будут…