Страница 30 из 41
На книжных полках темного дерева стояли старые книги. Я раскрыл одну из них, прочел вслух:
— «А теперь пора, о даритель сокровищ, рассказать о Гренделе. Я поведаю, как сошлись мы с ним врукопашную…»
— Если бы все варвары были похожи на тебя, — без улыбки, медленно говорила она, — то история была бы другой и даже Римская империя удержалась бы, устояла, за исключением, может быть, римлянок.
На стене висела картина в массивной раме: женщина облокотилась на желтый, теплый от солнца ствол сосны. Одна рука ее была за спиной, ладонь ее и пальцы, наверное, поглаживали тонкую сухую кору. Платье на ней было с таким вырезом, что матовая кожа светилась на овалах груди, и стоило женщине чуть прогнуться в пояснице, грудь освободилась бы от окаймлявшей ее тонкой узкой полоски лиловых кружев. Из-под короткого кружевного рукава как бы выплывала полная красивая рука с крохотным зонтиком и белыми перчатками.
Верхняя атласная юбка подобрана вокруг бедер и заменяла жакет. Нижняя шелковая юбка была лиловой, пышной, она открывала туфли на высоком каблуке, украшенные неувядающими цветами, и темные чулки. Женщина стояла на темно-зеленом замшелом сосновом корне, v одна туфелька была приподнята вверх. Глаза ее слегка прикрыты, голова откинута назад, волосы темные, прическа высокая, но на шею падали густые локоны, свитые в блестевшие на солнце и казавшиеся воронеными кольца.
— Это моя бабушка, — сказала Хильда.
— Не похожа… — сказал я.
— Мой дедушка был художник, это он рисовал.
— Давно, наверное, это было?
— Семьдесят какой-то год прошлого века.
— А ты родилась… — начал было я, но умолк.
Она, должно быть, не поняла моего незаконченного вопроса.
— Вот, смотри, это я, — продолжала она, — это мы у озера…
Я увидел фото. Несколько девочек, среди них коротко остриженная гимназистка с немного раскосыми большими глазами. Это она… А там что? Я подошел и увидел на другом снимке ее, Хильду, и мальчика. Мальчик был меньше ее, и она держала его за руку. На фото надпись: 1920 год.
— О, это было трудное время! — сказала Хильда и подошла ко мне.
— Я не знаю, как было у нас, — сказал я, — я родился в двадцать четвертом.
— Тебе двадцать?
— Да. Исполнилось.
— Моему младшему брату было бы двадцать девять.
— Было бы?.. Значит?..
— Ты угадал…
— Когда это произошло?
— Недавно, совсем недавно.
— Он был на восточном фронте?
— О, он не хотел воевать на восточном фронте…
— Но ему пришлось?
— Да.
— Я устал, — вдруг сказал я. — Если бы ты знала, Хильда, как я устал от всего!
— Я знаю, — сказала она.
— Откуда ты можешь знать?
— Я знаю тебя…
— А… — Я усмехнулся и поймал себя на мысли, что пытаюсь кокетничать с ней. — Ничего ты не знаешь! — громко добавил я по-русски. — Ничего!
Она покачала головой.
Откуда-то издалека донесся бой часов. Снова тишина. Косой луч солнца упал на стекло. На полу дрогнул солнечный зайчик. В потоке неяркого света запрыгали пылинки. В большое зеркало было хорошо видно дорогу.
Когда я уходил от нее, то увидел в углу прихожей фотопортрет. В правильном, безупречном овале угловатое лицо молодого мужчины с заметным кадыком, выпуклым лбом, спокойными, задумчивыми глазами. Я подошел ближе. Лицо казалось знакомым. Я постоял с минуту, размышляя о том, где же я мог видеть его. За спиной раздался голос Хильды:
— Мой брат.
Я хотел ее спросить о чем-то, но передумал. Обошел комнату, вернулся к ней. Ее лицо изменилось, мелькнула мгновенная тень, страха, что ли. Потом — долгое молчание. Я снова узнал ее лицо. Она была не похожа на брата.
Мне не нужно было ни спрашивать, ни догадываться: се брата не было в живых, я это знал теперь, хотя и не мог объяснить ей, что тогда произошло. Там, у старого железнодорожного полотна, судьба свела нас — меня и ее брата, обер-лейтенанта вермахта… Там, на насыпи, заросшей полынью, мы схватились с ним врукопашную.
В тот день я потерял Пчелкина и Поливанова… В тот день!
НА БЕРЕГУ ОКИ
Близ немецкого города Фрайенвальде, у перекрестья дорог, мы похоронили майора Ивнева. Дивизион уже готовился к маршу на Берлин, но в тот же день столица рейха пала. Вечером следующего дня Глеб Николаевич отправился в соседнюю деревню, где остановились его фронтовые друзья. Случайный выстрел оборвал его жизнь.
В дивизион привели немецкого мальчишку лет пятнадцати, который стрелял в майора, укрывшись на чердаке двухэтажного кирпичного дома. Когда я узнал о происшедшем, меня захлестнула горячая волна, руки не слушались меня, я стал точно другим человеком, бросился бежать, увидел этого немчика со спины и хотел задушить его. Но он оглянулся, точно испугавшись меня, невидимого для него человека. Я остановился в растерянности, в недоумении. Мальчишка стоял передо мной и всхлипывал. Я отвернулся, побрел прочь, не помня себя.
Ночью при свете коптилки я писал письмо матери Глеба Николаевича. Писал — и рвал исписанные листы в клочки, потому что не мог сказать то, что хотелось сказать о нем. Потом было странно тревожное мирное утро. И пустота. Где-то еще шли бои. Осиротевший наш дивизион оставался у Фрайенвальде, батарейцы, воспитанные Ивневым, оказались как бы не у дел.
Я часто думал о матери Глеба Николаевича. Отчетливо мог представить себе широкую Оку со светлыми песчаными косами, намытыми быстрыми струями, и одинокую старую женщину у берега.
Позже увидел ее, слушал ее скупой рассказ…
Летними вечерами, когда купола деревенской церквушки светились от густого предзакатного багрянца, она спускалась с крыльца на сухую, нагретую солнцем гусиную траву, выводила в провор огородов и шла к реке. Там, где высоко поднималась сосна над песками, она останавливалась, замирала, всматриваясь в дробное сверкание ряби на воде. Матово-смуглее лицо ее казалось вырезанным из дерева, морщинистая кожа спеклась от солнца и ветров, гулявших в тот год над колхозными полями, ботинки ее были стоптаны, и старая домотканая юбка давно потеряла свой цвет от стирки и дождей.
Она поправляла побелевший от солнца платок, когда-то подаренный сыном, и снова всматривалась в речной простор. Никто бы не приметил эту женщину в час, когда сгущаются синие тени у подошвы берегового холма и в неподвижном молчании скорбно-величаво движутся потемневшие воды Оки. У ног женщины, на пустом берегу, на широких лугах за Окой, на жемчужных далеких полях меркли огни заката. И кружила над ее головой черная птица, запоздало высматривая добычу.
От противоположного берега отходила едва приметно лодка с гребцом и двумя-тремя деревенскими бабами, возвращавшимися из города. В широком, расходящемся следе от лодки серебристо ходила вода, уже слышалось поскрипывание уключин, и, одолев течение, лодка косо подходила к деревянному мостку на этом берегу, а женщина в платке все стояла, и лицо ее было неподвижно. Только когда немногословные бабы выходили на берег, она поворачивалась и шла домой. В избе, сев на лавку, не зажигая лампы, она иногда что-то шептала. Но понять можно было только одно слово: «Глебушка!» И ей казалось, что он еще вернется, вопреки похоронке, которую принес ей в мае однорукий почтальон-односельчанин
Тот же почтальон в утешение ей рассказал, что давно уже все считали погибшим его свояка Данилу Дементьева из соседней деревни. Да вот, поди ж ты, вернулся недавно, жив и здоров. Нескончаемы летние светлые вечера над широкой красавицей Окой. За ними приходят чередой по-южному темные звездные ночи, и над одинокой колокольней мечутся в темени кожаны, и поют редкие сверчки щемящие песни.
И она ходила все лето на деревенский перевоз, не веря, но надеясь. Встречала каждую лодку, стояла у высокой сосны, чувствуя, как дерево отдает ей тепло, запасенное за день. Молчаливы были эти вечера, она теперь таила от всех свою надежду, и только дома слышалось порой: «Глебушка!»