Страница 79 из 83
— Читать не-а, — покачала головой Аня. — Буквы в старшей группе учат. Только Ленин могу прочитать.
— Ленин? — удивился Леон.
— Так называется детский сад, — объяснила Аня. — Везде Ленин написано.
— А страна? — спросил Леон. — Страна, где мы живём?
— А володарка-страна, — ответила Аня. — Или… тоже Ленин? — спросила почему-то шёпотом.
Леон опустил руку, поднял Аню наверх. Она была лёгкая и, похоже, не боялась высоты.
— Хочу посмотреть из окна, что там делается, — объяснил Леон. — Посидишь здесь? Постережёшь рюкзак?
Бетонная плита висела в воздухе на арматуре, как свифтовский остров учёных Лапута.
— Знаешь сказку про ковёр-самолёт? — спросил Леон.
— Не-а, — ответила Аня. — Ковёр знаю. У нас ночью в детском саду ковёр украли и кашу. Милиционер приходил.
Леон карабкался по лестнице, по торчащей из стены, как руки грешников из ада, арматуре, перепрыгивая или переползая на брюхе через светящиеся пропасти между ступеньками, то вжимаясь в мокрую, как будто плачущую по этим самым грешникам, стену, то скользя по бесперильному краешку, ощущая смертельное дыхание столба пустоты.
Наконец, в лицо ему ударил солнечный ветер. Леон достиг окна, вернее, пустой рамы.
Тут был широченный, как стол, старинного серого мрамора подоконник. Леон с удобством устроился на нём, подобно римскому патрицию на пиру.
Вот только представление по неизвестной причине задерживалось.
Площадь была пуста. Все ведущие к ней и от неё улицы были, как серо-зелёной паклей, заткнуты войсками, милицией, техникой. То есть ловушку представляла из себя площадь, и судя по тому, что нисколько не таились ловцы, подразумевалось, что зверь (звери?) в загоне. Дело сделано, оставалось лишь ждать, на какой номер выскочит зверь (звери?).
И он вскоре выскочил.
Это был танк.
В единственном числе.
Он выскочил точно на номер, над которым в данный момент в позе римского патриция расположился на сером мраморном ложе Леон.
Калабухова Аня внизу сердито, как детсадовская воспитательница, выговаривала крохотной куколке: «Будешь мочиться… Ленину отдам!»
Танк, вне всяких сомнений, сквозь какую-то засаду уже прорвался. Чёрные клубы дыма в огненно-электрическом потрескивающем абрисе, в летящих искрах поднимались позади него над площадью.
Решительно ничего не знал Леон про танк — кто в нём, за что они, почему? А уже был сердцем и душой на его стороне, потому что танк один шёл против всех. Слишком неравны были силы.
То был извечный гибельный протест, отношение к которому на Руси всегда циклично. Сквозь камни, коими официально побивались протестующие, стремительно прорастала трава любви, которую было не выполоть. Её можно было сравнить с любовью-жалостью (по Достоевскому) к каторжникам и арестантам. Если бы она не становилась яростно-необузданной, случись протестующему по слабости, жалости или недосмотру рефлексирующих властей уцелеть. Колебания властям не прощались. Трава народной любви неизбежно возносила протестующего на высоту власти, где ему оставалось либо сделаться последовательным тираном, тем самым исправив ослабевшую власть, закрепить на свой век народную любовь, либо — вознамерься он править совестливо — по-человечески — быть свергнутым и растоптанным.
Но танк, набезобразивший в центре Москвы, оставивший позади себя чёрные клубы дыма в огненно-электрическом посверкивающем абрисе, в летящих искрах, против которого были задействованы Вооружённые Силы, конечно же, уцелеть не мог. Даже если бы и прорвался сквозь эту (и ещё несколько) засаду. Так что предположения Леона относительно его героизации и последующей тиранизации были не более чем необязательными упражнениями ума.
Единственным желанием сидящих в танке, похоже, было умереть красиво. Иначе чем объяснить, что, покатавшись по площади, танк демонстративно задрал дуло в небо, развернулся боком, встал точно против наведённой на него пушки, возле которой немедленно начались судорожные хлопоты. Судя по тому, что отшвыривали ящик за ящиком, никак не могли подобрать подходящие снаряды.
Леон неотрывно смотрел на замершие стальные гусеницы и думал, что гусеничный транспорт крепко въехал в его жизнь. Сначала на гусеничном ходу отбыли в неизвестном направлении кролики, теперь он сам стремится в танк. Горячие слёзы наполнили глаза Леона. Сквозь слёзы, как сквозь увеличительные стёкла, он ясно увидел, что крышка люка на башне танка открылась.
«Вдруг они за Сталина, за коммунизм?» — ужаснулся Леон.
И ещё более ужаснулся, что и в этом случае он, ненавидящий Сталина и коммунизм, за… танк. Одинокий (коммунистический?) танк был сейчас ему роднее никаких солдат и милиционеров, разгоняющих прохожих прикладами, истеричничающих возле пушки. В танке было достоинство. В них — нет. Мысль Божия предстала нескончаемой и замкнутой, как лента Мёбиуса, стальная гусеница тягача или танка. Кролики отвергли свободу. Бог отправил их на гусеничном ходу в никуда, в независимую Латвию. Леон выбрал (получил от Бога) свободу. Бог предлагает ему отправиться на гусеничном же ходу в… коммунизм? В коммунизм, построенный в отдельно взятом танке.
Это было необъяснимо.
Необъяснимое Леон относил либо на волю Божью, либо на буржуазную лженауку генетику. Неожиданное открытие, что он является носителем коммунизма на генетическом уровне, озадачило Леона. Лишь в той степени привычно взялся он за очередное — без малейшей необходимости — умножение сущностей, в какой «что-то» предпочтительнее «ничто». Русскому человеку невозможно жить в «ничто»! Он задыхается!
Тут на башне танка встал во весь (немаленький, надо отметить) рост светловолосый, в пятнистом комбинезоне человек. Он показался Леону знакомым. Чего никак быть не могло, так как не было у Леона знакомых танкистов.
Новая порция горячих увеличительных слёз подступила к глазам. Леон узнал в стоящем на броне человеке подполковника Валериана из Нелидова, подарившего отцу инфракрасный прицел ночного видения, который Леон не сберёг.
— Снаряды не те? — весело крикнул Валериан. — Кто же ставит против танка пехотную пушечку?
Победительный, уверенный его голос поверг перегородивших улицу в ещё большее смятение. Не так должен был разговаривать смертник. Хотя кто знает, как он должен разговаривать? Несколько коротких стволов неуверенно взяли Валериана на мушку.
— Стреляйте, ребята, сделайте милость, — приглашающе расстегнул верхние пуговицы на комбинезоне Валериан. — Стреляйте в последнего офицера бывшей армии! Я бы мог вас всех здесь намотать на гусеницы, но не могу воевать с соотечественниками. А надо бы! — вдруг добавил устало и буднично. — Потому что те, кто отдаёт вам приказы, воюют. Давно воюют. Не пулями, так ложью, — махнул рукой.
Танк медленно, с Валерианой на броне и с задранным дулом, пошёл на наскоро сделанное заграждение.
В рядах заградителей возникло несогласованное неуставное движение. Их как бы стянуло в ком, внутри кома кого-то ударили, кто-то захрипел, задавленно заматерился, раздались три одиночных выстрела. Две пули ушли в воздух, одна взорвалась синими бенгальскими искрами о броню под ногами Валериана, который и не подумал спуститься с башни.
Солдаты образовали живой коридор, безучастно наблюдая из-под касок, как танк, словно сквозь стог сена, легко прошёл сквозь составленные прицепы, грузовики, только хрустели деревянные кузова, лопались мешки с песком, некоторые почему-то с сахарным, а некоторые с мукой.
— Не верьте, ребята, — обернулся Валериан, когда танк выбрался на чистый оперативный простор улицы Богдана Хмельницкого, — что наши танки плохие. У нас были лучшие танки в мире! И не верьте тому, что завтра напишут в газетах. Газеты лгут. Бог с теми, ребята, кто хочет видеть свою Родину сильной и счастливой! Дьявол — со всеми остальными! Прощайте! — Лязгнув гусеницами, танк круто — под прямым углом — свернул в длинный суставчатый переулок, известный своими проходными дворами.
Леон тупо смотрел с мраморного ложа-подоконника вослед удаляющемуся танку. Ветер высушил горячие увеличительные слёзы. В беспощадно-ясной, не застилаемой более ни коммунистической, ни патриотической романтикой перспективе Леону открылся священный античный ужас происходящего.