Страница 66 из 83
Леон закрыл глаза, последние несколько перекладин преодолел вслепую с тайным желанием свалиться. Но нет — взлетел лучше, чем с открытыми глазами.
О, какие пред ним разверзлись бездны!
Какие бездны разверзлись пред Леоном, когда посреди комнаты Платина возложила ему руки на плечи, уставилась в его глаза своими бесстыжими, широко распахнутыми, уже не шахматными, а решительно тёмными глазами. Леону вдруг (как всегда, слишком поздно!) открылось, что не сострадание, вернее, не столько сострадание движет Платиной, но душевная тьма, страсть к познанию того, что нормальный, не извращённый человек познать не стремится. Леону хотелось избежать слова «сатанизм», но никак, видно, было не избежать. Вполне возможно, он ошибался. В силу собственной испорченности приписывал Платине то, чего не было.
Леон задыхался, стаскивая с Платины шорты с автографом пушкинского стихотворения «Я помню чудное мгновенье…», расстёгивая на ней широченную рубашку, в которой можно было спрятать десять кроликов.
— Ты напрасно, — только и успела вымолвить под лихим его натиском Платина, — волновался насчёт воды, — опустила, прикрыв ресницами, глаза.
Только сейчас до Леона дошёл ужас свершившегося. Из глаз хлынули горячие, едкие кислотные слёзы. Леон прятал лицо, но Платина сатанела от его слёз, как будто не существовало в мире более убедительного доказательства страсти, нежели слёзы.
Леон вдруг совершенно перестал видеть травмированным насекомьим глазом. Боль и тьма пронзили глаз. Он, похоже, вытекал вместе с едкими кислотными слезами. Против собственной воли Леон уподобился гениальному Ван-Гогу, лишившему себя при известных обстоятельствах уха. Леон же осчастливил (осчастливил ли?) Платину собственным глазом. Необычайно тяжёлая слеза выкатилась из-под верхнего века пустой правой глазницы, упала на изменённое страстью лицо Платины, скатилась с её лица на пол. Невероятно, но Леон и Платина услышали, как катится по полу… слеза?
— Что это? — Страсти как не бывало в широко распахнутых глазах Платины. Одно порочное любопытство.
— Не знаю, — Леон с изумлением обнаружил, что вновь видит вытекшим глазом, причём не дробно-насекомьи, а как положено, человечьи.
Платина проворно соскользнула с кровати, подняла с пола… дробину.
— Это из твоего глаза, я видела.
— Тяжелы мои слёзы, — усмехнулся Леон.
Он не огорчился и не обрадовался исцелению. Видеть ли насекомьи, человечьи, вообще не видеть — ему было всё равно.
— Только это не слеза, — Платина попробовала рассмотреть дробину на свет. — Это из свинца. И лицо у тебя в точках. В тебя стреляли?
— Не всё ли равно? — пробормотал Леон.
Платина порывисто шагнула к нему.
Они слепились в пластилиновом душном объятии, рухнули, как скошенные егоровской косой, на кровать.
Платина зачем-то стиснула в кулаке дробину.
Из глаз Леона по-прежнему текли слёзы.
Они лежали в потном изнеможении на кровати. Бесстыдный — не было сил прикрыть наготу — сон сморил Леона, как некогда библейского Ноя. Хотя, в отличие от Ноя, Леон не выпил сегодня ни капли. И некому было, в отличие от Ноя, прикрыть наготу Леона, потому что точно такой же — бесстыдный, жаркий, чердачный — сон сморил Платину.
Проснулся Леон от ясно и чётко, как будто говорил Бог, произнесённых слов:
— Это нелюди, Митрофанов, поколение ублюдков, наркоманов и проституток. Будь моя воля, Митрофанов, я б всех их из огнемёта. Если они — будущее страны, пусть лучше не будет такой страны.
Леон открыл глаза, увидел исчезающие милицейские спины.
Водитель тёмно-синей, искристо светящей фарами иностранной машины начал тормозить на ста двадцати, не меньше. Отечественные «жигулишки» от подобного торможения на мокром шоссе оказались бы в кювете. Эта же, припаянная к шоссе, машина, просушив толстыми колёсами две широкие волнистые линии, стала как вкопанная на обочине. Невидимый водитель не жалел ни тормозных колодок, ни резины. Видно, легко досталась ему машина.
Хобот смерча между тем утолстился, налился силой, начал пошаривать по земле.
Это было невероятно, но Леон увидел, как прямо по курсу стартовала, словно ракета, белая берёза — символ России, — вытянув вверх зелёные ветви, прощально мелькнув в воздухе кривыми клыками корней с комьями земли, пищащими в них кротами.
От неестественной, разлившейся над шоссе тишины у Леона заболели уши. Как Пушкину в последний год жизни, вдруг стало не хватать воздуха. Неизвестно, сколько бы топтался на шоссе загипнотизированный тишиной Леон, если бы не злобный голос из машины:
— Леонтьев, ты что, твою мать! К птицам хочешь? Не видишь, смерч идёт!
Подивившись, что Господь изъясняется подобно тряпичной бабушке и определённо знакомым голосом, Леон в три прыжка забрался в машину.
За маленьким толстым, похожим на штурвал, с гербом, рулём, как космонавт в высоком кресле, восседал бывший десятиклассник Плаксидин, по кличке «Эпоксид». Тот самый, похожий на древнегреческого эфеба, редкий школьный гость, обучавший вечерами дамочек каратэ и шейпингу в спортивном кооперативе «Бородино». Помочившийся когда-то в школьном туалете на учебник обществоведения, авторами разделов которого были родители Леона. Ни с того ни с сего объявивший Леона евреем.
Сейчас, впрочем, Эпоксид уже не походил на древнегреческого эфеба. Черты его лица огрубели. Взгляд был исполнен равнодушия и презрения к миру, которые Эпоксид не считал нужным скрывать. Где-то подлец загорел. Могучие коричневые бицепсы распирали короткие рукава трикотажной рубашки. Шея была как из камня. Конечно же, на литой каменной шее болтался золотой медальон.
— Время деньги, — почему-то вместо «спасибо» сказал Леон.
— По тебе незаметно, — усмехнулся, трогая машину, Эпоксид.
«Боже, — подумал Леон, расслабляясь в плотном, мягком, объявшем его до самой души кресле, — неужели вот так до самой Москвы?»
Эпоксид в десять секунд разогнал машину до ста двадцати. Хотя — в выбоинах и лужах — шоссе не располагало к столь стремительной езде.
Похоже, Эпоксид вымещал на машине злобу. Он сам не понимал, зачем подобрал почти забытого, промокшего, со странническим нечерноземным рюкзаком за плечами придурка, когда-то учившегося с ним в одной школе, двумя классами младше? Как вообще его узнал? Как вспомнил фамилию? Что он явился орудием Божьего промысла, исполнил волю Божью, такое, естественно, не могло прийти в голову Эпоксиду. Поэтому ему оставалось только злиться и давить на газ.
Рассекая воздух, птицей-тройкой летела по шоссе синяя машина. Казалось, нет в природе силы, способной догнать, остановить её.
— Откуда едешь? — Леон случайно посмотрел в зеркало, обнаружил, что, оказывается, они не одни.
На заднем сиденье спала женщина в богатом светящемся спортивном костюме. Не сильно молодая, но ухоженная, крепкая, с лицом не столько интеллектуальным, сколько жизнелюбивым и волевым.
— Из Испании. Её зовут Лени, — нехотя ответил Эпоксид сразу на все вопросы. После чего погрузился в долгое молчание. Его можно было понять. Мало того, что неизвестно зачем подобрал Леона, так ещё должен отвечать на его вопросы!
Леона вполне устраивало домчаться до Москвы в молчании. Он прикрыл глаза, подумал, что никому на трассе не обогнать их синюю птицу-тройку.
Но понял, что ошибся, услышав недовольное мычание Эпоксида.
Раздолбанный грязный «Запорожец» не на родных, впрочем, а тоже на широких низких колёсах играючи обошёл их.
— Странно, — процедил Эпоксид, прибавил газу, но «запор» как был, так и остался впереди. Мало того, пошёл волнисто, в корне пресекая всякую попытку себя обогнать.
Эпоксиду это не понравилось. Он попробовал обштопать «запор» по обочине. Не вышло. Тогда Эпоксид чуть приотстал, а когда дорога пошла под гору, порывистыми ударами ноги по педали («Тут турбинный двигатель», — объяснил он Леону) разогнал машину до ста семидесяти. Но и эта несоветская скорость оказалась по плечу диковинному «запору». Он не уступил дороги.