Страница 60 из 83
В комнате Леона, где на стеллаже стояли книги, на столе — транзистор и электронные часы-будильник, а на подоконнике поместился танковый прицел, французы озадаченно насупились. Чистота, приметы цивилизации, приближающие Леона к ним самим и, следовательно, русских (во всяком случае, какую-то их часть) к французам, их встревожили. В деревянной комнате Леона не было ни единой мухи. Что тоже не понравилось французам. Они так и шарили глазами по стенам, желая высмотреть хоть одну муху. И ещё косились на прицел. Они не знали, что это. Спросить же у Леона стеснялись. Спросить — означало косвенно признать, что подобные (определённо высокой технологии) вещи не часто встречаются на подоконниках во французских деревнях. Французам, одаривающим русских из мешка копеечными сувенирами, похлопывающим их по плечам, как дикарей, признавать этого не хотелось. Леон не мог уяснить причин неудержимого их стремления не держать русских за людей. Хоть и смешно было не понимать это в Зайцах. «Вся их помощь — ложь! — подумал Леон. — С какой стати им нам помогать?»
— Чем занимаются твои родители?
— Они преподаватели научного коммунизма, авторы научных работ и учебников по теории и практике марксизма-ленинизма. Мать — кандидат, отец — доктор философски, наук. — Леон подумал и добавил — Отец — близкий друг Жоржа Марше.
Лицо ужаленной журналистки выразило живейшую досаду. Она перестала улыбаться. Какую-то не ту информацию обрушивал на неё Леон. Сначала пчела. Теперь Жорж Марше. При чём здесь, чёрт бы его побрал, Жорж Марше?
— Она говорит, — перевела после некоторой заминки Оленька, — что для неё большая неожиданность встретить в глухой русской деревне молодого столичного интеллектуала.
— Скажи ей, — пожал плечами Леон, — я не меньше её удивлён встречей со съёмочной группой французского телевидения. И ещё скажи, что обстоятельство, что родители являются преподавателями научного коммунизма, не даёт оснований считать их сына интеллектуалом. Скорее, наоборот. Во всяком случае, в нашей стране.
Операторы громко рассмеялись. Один не удержался, навёл камеру на танковый прицел.
— Она высоко ценит твою скромность, интересуется, как ты относишься к марксизму-ленинизму?
— Как к мерзости, — ответил Леон, — принёсшей моему народу неисчислимые беды, поставившей его на грань физического исчезновения с лица Земли.
— Чем ты тогда объяснишь, что твой народ так долго — с семнадцатого года — терпит эту, как ты выражаешься, мерзость?
— Привык. — В чёрных Зайцах, в разговоре с чужими людьми Леон чувствовал себя легко и приятно, так как говорил что думал. — Усвоил на собственной шкуре: любые изменения к худшему. Вы видели здешних людей. И вот он, — кивнул на председателя, — целиком на их стороне. Чтобы не было фермерских хозяйств.
— По-твоему получается, что народ не просто терпит марксизм, но ещё и держится за него? Почему, если марксизм, как ты утверждаешь, поставил его на грань физического уничтожения?
— Как наркоман, — покосился на Платину Леон, — который знает, что наркотик смерть, но не имеет сил отстать. Сил и воли. А «ломка» для него страшнее смерти.
— Но ведь другие народы не хотят мириться с марксизмом, — бедная Оленька вспотела переводя, без конца поддувала себе под чёлку, — к примеру, эстонский или литовский.
— Когда-то русские тоже были народом, — сказал Леон, — сейчас нет. Когда люди перестают осознавать себя народом, они готовы терпеть что угодно, лишь бы пьянствовать да не работать. С ними можно делать что угодно. Они неспособны сопротивляться.
— Видится ли тебе выход из этой ситуации? Русский народ обречён? Или воспрянет, если получит, как твой дядя, землю в аренду или в собственность?
До сих пор Леон отвечал бойко. Как настольный теннисист, с треском вколачивал и подкручивал ракеткой шарик в половину стола противника. А тут вдруг впал в долгую — как заснул — задумчивость. Подобно мифическим белым медведям, которых он считал в детстве, когда не мог заснуть, потянулись перед глазами русские люди: голубоглазая, широкоскулая мать с льняной головой; отец с чуть скошенным, не сильно волевым подбородком, кривящимися в скептической усмешке тонкими губами; злой, гибкий плейбой Плаксидин; друг-предатель Фомин с лицом, как тыква; золотоглазая прорицательница Катя Хабло из Мари Луговой, где луга и гуси, гуси и луга; трудовой алкаш дядя Петя с сутулой спиной, длинными обезьяньими руками; тряпичная бабушка с варежкой-ртом; бюргерского вида слабоумный (хотя Леон так, в сущности, и не уяснил, в чём помимо предполагаемого сожительства с матерью заключается слабоумие?) Гена в подтяжках; чёрный, как сковавшая Россию чугунная ночь, Егоров; стонущая и содрогающаяся в волнах у камня водяная развратница Платина; волчьеухая переводчица Оленька; крепкошеий председатель, которого можно было бы считать достойным человеком и консерватором, если бы он не консервировал такую дрянь, как зайцевский колхоз, с такими землепользователями, как зайцевцы и похитившие из озера дяди Петины сети песковцы. Одному Богу было известно, есть ли выход из ситуации, обречены ли русские люди или же воспрянут, если получат, как дядя Петя, землю в аренду или в собственность? И почему именно от получения земли воспрянут? И к чему, интересно, воспрянут?
— Я не знаю, есть ли выход из ситуации, — ответил Леон. — Не знаю, обречён ли русский народ. — И, помолчав, добавил: — Хочется верить, что воспрянет. Только это уже не будет связано с тем, получит он или не получит землю. Сначала, вероятно, ему будет не до земли. Потом слово «получит» предстанет смешным. Сами подумайте: от кого народ, живущий на своей земле, должен эту землю получать? Одним словом, народ воспрянет, когда поймёт.
— О! — Один из операторов сделал вид, что его взволновали слова Леона. На самом деле ему, конечно, было плевать. Будто бы по рассеянности он схватил с подоконника прицел, бросил видеокамеру на кровать, влип лицом в резиновую рамку, притих, как охотничий сокол под чёрным колпачком.
— Она говорит, — мотнула головой в сторону француженки Оленька, — что в русской истории такое уже не раз бывало. Это называлось разинщиной, пугачёвщиной, ленинщиной.
— А я считаю, что то, что мы имеем сейчас — разинщина, пугачёвщина, ленинщина. Только сверху, от власти. Снизу: народ грабит богатых. Сверху: богатые грабят народ через биржи. Любой народ инстинктивно стремится к стабильности и порядку. Стремление к порядку не разинщина, пугачёвщина или ленинщина, а антиразинщина, антипугачевщина, антиленинщина. Можете назвать это мининщиной и пожарщиной.
— Когда же, по-твоему, народ воспрянет к стабильности и порядку?
— Когда? — удивился Леон глупейшему вопросу. — А когда… — Спохватился: если скажет, что когда на смену полумёртвым от пьянства зайцевцам и песковцам в деревнях, бессловесным очередевыстаивателям, орущим хамским глоткам на митингах в городах, придут такие, как… да хотя бы он, Леон! — получится не очень скромно и совсем неумно. Пришлось лукаво подкрутить шарик: — Когда на смену нынешнему двуногому хламу, ходячему отродью, которое стыдно назвать людьми, придут новые русские люди.
— Какие же? — как клещ, впилась француженка.
— Если я скажу: красивые, сильные, религиозные, приверженные свободному труду, национальным ценностям, благу Отчизны — это вам не понравится. Так можно говорить о французах, американцах, китайцах, венграх, латышах и татарах, но почему-то нельзя о русских. Поэтому я просто повторю: новые.
— Она говорит, что это знакомые речи, — вновь отделила себя от переводимых слов Оленька, темно и задумчиво посмотрела на Леона. — Она говорит, что не хочет тебя обижать, но то, что ты только что сказал, это… Она не хочет называть, ты сам понимаешь. Так она говорит.
— Природа человека изначально несовершенна, — Леон был готов к продолжению разговора. — Когда людям плохо, они склонны к крайностям. Но нельзя в каждом, стремящемся к социальной справедливости, видеть коммуниста, точно так же, как в каждом, желающем своему народу более счастливой участи, фашиста. Это всё равно что повсеместно запретить спички, зажигалки, электроприборы, потому что от неумелого с ними обращения иногда возникают пожары. Становясь на эту точку зрения, я могу заявить, что называть фашистом человека, мечтающего о национальном возрождении своего народа, ещё больший фашизм.