Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 54 из 83

Сахар, догадался Леон, он что, с ума сошёл? Поплыл прочь, не оглядываясь.

— Вот какие детки пошли, — произнёс лысый, — от сахара морду воротят.

— Скоро перестанут воротить, — подал голос Сам. — Последний год с сахарком!

Всё это надоело Леону.

Он чувствовал себя последним нормальным человеком в сумасшедшем доме. Единственно, настораживали просторы сумасшедшего дома, а также очевидное отсутствие медперсонала и администрации. Похоже, никому не было дела до широко разбредшихся сумасшедших. Как, впрочем, и до редких нормальных. То была высшая и последняя стадия свободы, за которой, вероятно, следовал конец света.

Леон вспомнил смирную, обтрёпанную бабушку, державшую во время митинга на Манежной площади озадачивший его плакат: «Бог — это свобода!» Сейчас бы Леон шепнул бабушке, что знает местечко, где живут по этому плакату. Сейчас бы Леон сам пошёл на Манежную площадь с плакатом: «Не вся свобода — Бог!» Но где та бабушка? Где Бог! Как в детской присказке, бабушка упала, Бог пропал, свобода осталась на трубе. Какой трубе? Леон подумал, что льстит себе, полагая себя нормальным.

В патио он ворвался злющий, в облепивших колени огромных трусах в цветочек, на которых было многократно написано: «Ну погоди!» Леон думал: его самую малость недотягивающие до брюк трусы уникальны. Но как-то Платина вышла в шортах с воспроизведённым автографом стихотворения Пушкина «Я помню чудное мгновенье…» и Пушкина же — в бакенбардах — портретом на заднем кармане.

Поспевала третья бутылка.

Две, любовно заткнутые пробками, остужались в ведре ледяной водой. Уже и закуску приготовил дядя Петя: порезал хлеб, очистил несколько луковиц, вскрыл две банки камбалы в томате и одну тушёнки.

— Не терпится? — грубо, потому что нечего было терять спросил у дяди Леон.

— Да не без этого, — удивлённо отозвался дядя Петя.

— Система? — поинтересовался Леон. — Неделю отдай и не греши?

— Не неделю, а сто грамм с устатку! — хмыкнул дядя Петя. Он, похоже, сам верил, что уложится в сто граммов. Кто, начиная пить, думает иначе?

Испортить в преддверии «ста грамм» настроение дяде Пете было невозможно.

Леон молча вышел из дома.

Двинулся по неизменно пустынной главной и единственной зайцевской улице. Он сам не знал, куда, зачем идёт? Горячий ртутный ветер сушил облепившие колени трусы «Ну погоди!». Чучело-памятник вертелся на ветру веретеном, но вдруг замерло, безошибочно нацелившись указующим перстом на дяди Петин дом. Пять дней назад чучело твёрдо указывало на егоровский дом. Позавчера — на бабушкин. Оно, похоже, исполняло в Зайцах функции золотого петушка — указывало откуда ждать беды. А может, протягивало руку, чтобы в неё поскорее вставили стакан с самогоном. Быть беде! Но мы, один хрен, выпьем! «Только бы не клюнуло в лоб дядю Петю!» — покосился Леон на алчную под драной шапкой волчью харю.

Когда он вернулся, дяди Пети, бутылок, закуси не было. Газ выключен. Второй бидон с брагой замаскирован под столом дерюгой.

Воздух медленно очищался от спирта. Ожили ласточки. Одна криво вылетела в просвет между стеной и крышей, другая плюхнулась на стол, бесстрашно выставилась на Леона хмельными глазами-бусинками. Леон взял ласточку в руки, вынес на свежий воздух. На ветру она быстро протрезвела, взвилась, пискнув, в небо, затерялась среди других, строчащих небо, товарок.

Леон поднялся в свою комнату, достал из сумки танковый прицел. Но не успел поднести к глазам. Ртутный столб как будто проломил крышу, обрушился на него, размазал по кровати. Леон сам не заметил, как заснул, а может, потерял сознание.

Проснулся (очнулся) от ветра, свистящего в чердак, как в свисток.

До затмения, если верить электронным часам на столе, оставались считанные минуты.

Пошатываясь после тяжёлого полуденного сна, Леон чуть не свалился с лестницы.

Ртутный столб более не давил. Зато ртутный ветер, как с цепи сорвался, сбивал с ног, сорил жёлтой, принесённой с полей, медовой пыльцой. В небе не осталось ни единой птицы. Лишь придурок-голубь пытался камнем упасть на землю, но завивающийся воронкой ветер каждый раз хватал его над землёй, зашвыривал, как тряпку, ещё выше. Несчастный голубь изнемог в борьбе, обратился в точку, растворился в злом небе.

Кролики чувствовали приближение затмения, бесшумно сидели в клетках, выстелив уши вдоль спин.

Только страшный красный георгин на суставчатой деревенеющей ноге победительно развернул лепестки. Должно быть, он вознамерился подменить в минуты затмения солнце.

В трусах-парусах, с чёрной трубой инфракрасного прицела в руках, подобно «Летучему Голландцу», носился Леон по затаившимся Зайцам, оскорбляя Господа своим видом.



Ноги сами повели в обход страшного георгина по тропинке вдоль озера к бане, единственному живому (и вероятно уже пьяному) месту в Зайцах.

«Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…» — донёсся до Леона исступлённый слоновий рёв. Дяди Петин голос выделялся как самый разнузданный и пьянющий.

Леон немедленно пошёл обратно.

«Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…» — повторил квартет. Как ни странно, правильнее всех, хоть и с кавказским акцентом, выводил Сам.

«Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…» — в третий раз.

И пока Леон возвращался к красному георгину, его преследовало: «Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…»

«Там же есть ещё какие-то слова, — недоумевал Леон, — как там? Главное, ребята, сердцем не стареть…»

Но снова (старшой, Сам, лысый уже задавленно хрипели, а дяди Петин голос, напротив, игриво взвился похабненьким, куражливым тенорком): «Под крылом самолёта о чём-то поёт зелёное море тайги…»

И по новой, уже без дяди Пети, одним измученным горлом, как идейные борцы перед расстрелом: «Под крылом самолёта о чём-то поёт…»

«Убили?» — испугался за дядю Леон, побежал к бане.

Но не успел.

Затмение настигло его метров за двадцать до белой с пустым квадратом окна посредине банной стены. Сделалось темно, как в самую глухую беззвёздную ночь. Леон споткнулся, упал, посмотрел в небо, но не увидел ничего, кроме электроспирально вычерченного по чёрному, летящего оранжевого кольца, которое в равной степени могло быть солнцем и неопознанным летающим объектом.

Леон мысленно вознёс хвалу Господу своему, не отнявшему у него в смутный час остатков разума, десантно перевернулся на живот, поднёс к глазам танковый прицел ночного видения.

И замер с приросшим к глазам прицелом, изумлённый открывшейся красотой потаённого Божьего мира. Небо было аспидно-чёрным, в звёздах, в разноцветных — в кольцах и без колец — планетах, белых туманностях, переливающихся гроздьях алмазной метеоритной пыли.

Пронзительная тишина стояла в небе.

Леон подумал, что умер, что грешная его душа летит в отведённый ей предел.

Но тут же понял, что, к сожалению, ещё жив.

Прицел наставился на озеро. Леон увидел прозрачную озёрную воду, вертикальные бусы водорослей, серебряные рыбьи лица, прибрежные кусты, деревья со стучащими под корой сердцами, бегущей по стволам и ветвям клейкой прозрачной кровью.

Леон направил прицел на пустой квадрат белой банной стены, и тут же дробное, насекомье, свинцовое — с ветерком и горючей слезой — вступило в правый глаз.

Леон чуть не выронил прицел.

На лавке расплывшимся, как блин, лицом вниз свистяще спал дядя Петя. По полу перекатывались три пустые бутылки из-под шампанского. Старшой, Сам и лысый, трезвые, как будто не пили, сидели за столом.

Только это были не старшой, Сам и лысый.

Это были совсем иные люди. Вернее, даже не люди, а как бы сошедшие с азиатского вишнёвого ковра, с миллионов прочих: ковров, картин, скульптур, бюстов, диорам, плакатов, открыток, ваз, орденов, графинов, стаканов, деревянных панелей и рисовых зёрнышек призраки. Леон подумал, что Господь таки отнял у него разум.

Но и с отнятым разумом приходилось продолжать жизнь. Леон отнимал прицел от больного правого глаза и ничего не видел, не слышал. Подносил — отчетливейше видел белых, как бы присыпанных мукой, призраков-мельников, слышал каждое их слово.