Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 47 из 83

Нечто библейское, помимо опровержения глупой пословицы, что гусь свинье не товарищ, прочитывалось в этом приходе. Бог, посылая в комнату-патио свинью и гуся, благословлял труд.

Леон с радостью принял Божье благословение. Вот только больно тяжёл был труд. Леон до сих пор с содроганием вспоминал мешок, который ни за что в жизни не наполнил бы травой, если бы не ловкая девчонка с драгоценной фамилией Платинина.

Общий их мешок, впрочем, был ничто в сравнении с тем, сколько делал за день дядя Петя.

После обеда, задав корм свиньям, закончив с огородом, он советским кентавром впрягся в воротный железный лист, притянул играючи столько травы, что не поместилась бы и в пяти мешках.

Труд был любезен сердцу Господа. Но библейский — в поте лица.

Энгельс утверждал, что труд превратил обезьяну в человека. Господь как будто задался целью опровергнуть выскочку. Раз и навсегда отвадил от труда воздержавшихся от превращения в людей обезьян. Посредством труда же, вернее, той библейско-социалистической его разновидности, определённой для новоявленного русского фермера дяди Пети и примкнувшего к нему на школьных каникулах Леона, наладил людей в обратный путь — к обезьяне.

Леон искоса посматривал на сутулого, свесившего руки, нечистого дядю и не мог отделаться от мысли, что тот успел проделать немалую часть обратного пути. Но промысел Божий, как всегда, был шире, чем мог помыслить Леон. По этому же самому — к обезьяне — пути дружно пылили изо всех сил избегающие труда: Егоров, Гена, тряпичная бабушка, прочие обитатели Зайцев и окрестных деревень, а также городов, включая такие, как Москва и Санкт-Петербург.

В доме у дяди Пети имелся как бы препарированный (без деревянного футляра, лампами наружу) чёрно-белый телевизор на паучьих ножках.

Вчера вечером Леон опасливо воткнул штепсель в розетку. Телевизор, вопреки ожиданию, заработал — побежали полосы, русоволосая симпатичная дикторша заговорила про сенокос. То была куньинская программа.

Дядя Петя сказал, что, когда ночью выпивали с мужиками, хотели Ельцина, а словили спутниковое американское. Не понравилось. Ничего про русских и язык непонятный.

Когда телевизор работал, лампы в нём притушенно мерцали, трубка кинескопа зловеще и радужно переливалась, как Фаустова колба, в которой зарождался гомункул. На гомункулов свет почему-то летели мухи, падали сражённые телерадиацией. Леон пробовал включать телевизор днём, но эффект был не тот. Количество мух в доме оставалось неизменным — превосходящим всякую меру, как в день, когда Господь проклял Хама, надсмеявшегося над наготой отца своего Ноя.

В библейский вечер, спровадив свинью в хлев, а гуся в курятник, Леон и дядя Петя не поспешили к телевизору.

Остались в патио.

Дядя Петя закурил вторую папиросу. Леон налил вторую кружку чёрного, как дёготь, чая из закопчённого партизанского чайника. Он догадался, что Господь длит благость, чтобы открыть истину. Только неясно было, кто должен возвестить? Леон, недавно пытавшийся изничтожить себя дробью? Или дядя Петя, только-только опамятовавшийся после недельного запоя? Как вообще могла возникнуть в их разговоре истина, если практически не знали друг друга школьник Леон и его дядя — новоявленный русский фермер?

— Егоров долго сидел? — Леон решил, что истина должна начинаться если не с сумы, так с тюрьмы.

— Три года, — ответил дядя Петя. — Дали-то шесть. По амнистии вышел, как единственный кормилец в семье.

— Повезло, — заметил Леон.

— Повезло? — хмыкнул дядя Петя. — Плакал, когда освобождали!

— От радости? — предположил Леон.

— От горя! Не хотел выходить. Порезать кого-то собирался, чтобы срок накинули. Не успел. Он в зоне плотником шабашил, расконвоированный, туда-сюда с водярой, с чаем, как король жил! А тут чего? Шесть ртов, нищета, мрак. Они говорят, ещё года два на его тюремные деньги жили.

— Значит, тюрьма, — обдумывая каждое слово, как если бы не с одним дядей Петей говорил, произнёс Леон, — не самое страшное место для человека, если Егоров плакал от горя, когда его освобождали?

— Да выходит, не самое, — согласился дядя Петя.

— Какое же самое? — спросил Леон. — Неужели Зайцы?

— Зайцы? — удивился дядя Петя. — Да Зайцы курорт!

— Какое же тогда?

— ЛТП, — коротко ответил дядя Петя.

— Почему ЛТП? — пришла очередь удивиться Леону.

— А потому, — тоже обдумывая каждое слово, ответил дядя Петя, — что в тюрьмах и лагерях сидят люди разных национальностей. И грузины, и цыгане, и литовцы.

— Ну и что?



— А в ЛТП, — продолжил дядя Петя, — исключительно русские. Я там за три года не встретил ни одного нерусского. Даже белорусов нет.

— И что из этого следует?

Истина была как привидение. Леон протягивал руки — она проходила сквозь.

— Из этого следует, — ответил дядя Петя, — что если бы ЛТП был не самым плохим местом на свете, хотя бы таким, как тюрьма или лагерь, там были бы не одни русские.

— Значит, — подвёл черту Леон, — русские там, где хуже всего?

— Лично у меня, — как-то криво, по-волчьи улыбнулся дядя Петя, — в этом нет ни малейших сомнений. Но ты можешь поговорить с другими русскими.

— Я тоже русский! — вдруг заявил Леон. Он не собирался спорить с дядей. Словно кто-то сказал за него. — И у меня есть сомнения. То есть у меня бы их тоже не было, если бы туда злонамеренно свозили непьющих русских. Но ведь пьющих. Или не так?

— Пьют-то все, — помолчав, ответил дядя Петя, — а в ЛТП одни русские. Странно получается. Где русские? Где голь и страдания. Где нет русских? Где богатство и радость. Почему так?

Ласточки обнаглели до того, что, перед тем как скользнуть в гнездо над дверью, вздумали присаживаться на рукомойник. Вот и сейчас одна внимательно слушала разговор, поводя чёрной в рыжей шапочке головкой с бусинками глаз. Или ей были небезразличны обиды русского народа, или народ ласточек терпел в небе схожие.

Пауза затягивалась. Разговор «зависал», как изображение на дисплее компьютера.

— Значит, нет на земле народа несчастнее, чем русский, — нажал Леон красную кнопку «Reset». — Перед нами два пути.

— Неужто целых два? — усмехнулся дядя Петя.

— Смириться. Освободить географическое пространство для других. Утешиться, что если русским так хреново при жизни, может будет хорошо после смерти? Вдруг одни русские в раю на небе, как на земле в ЛТП?

— Мы в рай? — разумно усомнился дядя Петя. — За то, что в Бога не веруем? Церкви повзрывали?

— Или же, — вздохнул Леон, раздражённо сознавая умозрительность, несбыточность, если не сказать, абсурдность того, что выскажет, — перестать пить, сменить продажную власть, взять землю, вспомнить про Бога, начать работать, объявить русский народ хозяином того, что осталось от России, самим подумать о себе. Стать народом.

Ласточка, насмешливо чирикнув, снялась с рукомойника, скрылась в гнезде. И долго не вылетала, видимо изумлённо делясь услышанным с другой ласточкой. Леон подумал, что куда с большими шансами на успех народ ласточек может объявить себя хозяином того, что осталось от неба.

— Остальное, — брезгливо закончил Леон, — мерзость, запустение, смерть при жизни. Все остальное — Зайцы!

Дядя Петя, то ли задумавшись, то ли обидевшись, молчал.

Леон подумал, что высказался слишком уж заломно. Что происходит с теми, кто что-то делает заломно, известно: у них крадут сети. У Леона, к счастью, не было сетей. Но был танковый прицел инфракрасного ночного видения. Неужели украдут, затосковал Леон.

Долгое молчание дяди Пети не могло выражать ничего, кроме крайней степени неодобрения.

— Никто не знает как надо. Каждый сам… — Леон не договорил.

Дядя Петя спал. И судя по прилипшему к губе, погасшему окурку, спал давно.

— Чего? — всхрапнул, как конь, когда Леон толкнул его. — Никак, свинья приходила? Или приснилось?

Леон поднялся в свою комнату.

Прицел был на месте.

Леон включил транзистор.

Не то чтобы его сильно интересовало, что происходит в мире, просто слишком светло было за окном, чтобы спать.