Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 95 из 179

Тима, широко расставив ноги, правил стоя, стараясь по-кучерски держать вожжи в одной руке. По тротуару брели прохожие, но никто не глядел на Тиму восхищенно и почтительно, не любопытствовал: "А по какому делу едет подвода транспортной конторы и кто правит конем с таким важным, насупленным лицом?" Когда Тима крикнул прохожему, собиравшемуся перейти улицу: "Эй, поберегись, раздавлю!" — человек сердито взглянул на него и сказал насмешливо:

— Чего орешь, дура! На таком одре только покойников возить.

Тима, хоть и был оскорблен за Ваську, не стал дергать вожжи, чтобы показать его ход. Он помнил слова Синеокова, что коня надо вводить в рысь исподволь, а то можно ему сердце надорвать. На подъеме Тима слез с саней и пошел рядом с Васькой, а когда ехали с горы — упал с разбега в сани и крикнул:

— А ну, милый, давай!

Васька бросился вскачь, и в передок саней полетели комья плотного снега.

Остановившись у подъезда кобрпнского дома, Тима увидел засыпанного снегом человека, который оказался Утевым. Он сказал Тиме:

— Ты что, милок, молоко вез, расплескать боялся или по своим надобностям куда завернул? — и добавил огорченно: — Парнишку прислали, вот люди, а нам сила требуется. Вещь весом, пожалуй, поболее двадцати пудов…

Тима привязал вожжи к тумбе и приказал Ваське:

— Смотри тут, стой без меня как вкопанный, — и вместе с Утевым вошел в кобринскую квартиру.

Посредине гостиной стоял рояль с поднятой крышкой, похожий на гигантскую черную птицу с оттопыренным крылом. На круглой табуретке с металлической ножкой винтом сидел сам Адам Адольфович Кобрин в синем стеганом халате, расшитом белыми шнурками, и с остервенением играл на одних черненьких клавишах "Собачий вальс".

Трое рабочих, стоя возле рояля, растерянно и недоуменно переглядывались. Один из них, высокий, костлявый, держа шапку в руках, скорбно взмолился:

— Что же такое получается, товарищ Утев? Видал, играет на полный ход?! А в мандате сказано: "Изъять ввиду неиспользования владельцем по назначению".

Не поднимая глаз, Кобрин еще яростнее заиграл "Собачий вальс" и крикнул радостно:

— Говорил, музыкант, а вы не верили! — И, прижав ногой педаль, перенес руки на басы, отчего вся квартира наполнилась гудящим грохотом.

Но лицо Утева не дрогнуло, наоборот, оно стало каменно-неподвижным. Кивнув головой, он произнес равнодушно:

— Музыкант так музыкант. Значит, посидим, послушаем.

Оглянувшись, отступил к стулу, обитому цветастой материей, положил на сиденье папаху, уселся на нее и замер в спокойной позе ко всему безразличного человека.

Немного спустя оп предложил рабочим:

— А вы, ребята, чего стоите? Давайте, присаживайся, кто куда, но с мебелью поаккуратнее, не замарайте.

Кобрин торжествующе спросил Утева:

— Ну что, доказал?

— Это вы про что?

— Вы говорили, не музыкант, а вот играю!

— Вы про это? — спросил беспечно Утев. — А я думал, про что другое, пригладил на затылке ладонью волосы и сказал ухмыльнувшись: — Ну вот и играйте себе, а мы, значит, послушаем.

— Но я же не машина! — взмолился Кобрин. — Сколько можно?

— Это вы про что? — опять с простодушной улыбкой спросил Утев.

— Я говорю, устал, больше не могу.

— Чего не можете? — осведомился Утев.

— Устал, понимаете, устал! — Кобрин ударил себя кулаком по груди. — Не понимаете, человек устал!

— Это верно, — согласился Утев. — Обалдеешь одно и тоже столько бренчать! А вы другое что-нибудь. С отдыхом, конечно, нам спешить некуда.

— Хорошо, — покорно сдался Кобрин, — я вам другое сыграю, в миноре.

Он закрыл глаза и стал играть тот же "Собачий вальс", но уже не на басах.

— Уважаемый, — прервал Утев укоризненно. — Опять те же фигли-мигли. Вы же другое пообещали.



— Я и играю другое, — пожал плечами Кобрин и с презрением заявил: — Вы же ничего не понимаете в музыке! И не можете судить.

— Почему же не можем! — спокойно сказал Утев. — Можем. — Подойдя к роялю, он взял стопку нот, выбрал из них тетрадку, долго глядел в нее, шевеля губами, потом поставил на пюпитр и почтительно попросил Кобрина: Вот, будьте любезны, сыграйте эту штуковину.

Кобрин сунулся лицом в ноты, потом откинулся на табуретке.

— Без очков не могу.

— Извините, на вас же пенсне надето. Что ж, только для модели носите?

— Нет, для дальности. А для чтения пользуюсь очками.

— Вот, будьте добреньки, попользуйтесь для нас, — осклабясь в усмешке, попросил Утев.

— Очки я потерял, — сказал Кобрин и даже похлопал ладонями по карману халата.

— Тогда вот что, — сказал Утев. — Я вам нотки называть буду, а вы уж сами в клавиши пальцы пихайте.

— Какие ноты? — выпалил Кобрин. — Откуда вы ноты знаете? Вы что, издеваться надо мной вздумали?

Утев встал, молча надел папаху и, обращаясь к рабочим, сказал сурово:

— Значит, отдохнули? Ну, теперь будем его выносить помаленьку.

— Вы не имеете права, я не позволю! — кричал Кобрин. — Я же музыкант, вы все слышали. А в мандате сказано: инструмент национализируется только у тех лиц, кто им не пользуется.

— Вот что, господин хороший, — глухо сказал Утев. — Побаловались вы с нами, и довольно. Я ведь баянист.

И уроки по нотам брал, когда лежал в госпитале для раненых воинов. Так что спектакль ваш даже вовсе не получился. Вот вам ордер. На нем моя расписочка. Кладите его себе в бумажник и сохраняйте на память.

— Ладно, грабьте! — завопил Кобрин.

— Если бы мы по-вашему вас грабить стали, — спокойно сказал Утев, — так и портки с вас унесли бы.

Я ведь у вас пяток лет на фабричке поработал в пимокатах. Одних штрафов, которые вы с меня брали, хватило бы, чтобы такую музыку купить.

— Не помню. Такого у себя не помню.

— А я лицом шибко с тех пор переменился, — сказал насмешливо Утев.

— То есть как?

— А вот так. Меня ваш племянничек в чан, где шерсть парилась, сунул за упрек, что глину велят замешивать в шерсть для солдатских валенок. Ну, шкура и облезла. А теперь новая выросла. И ухи новые. Тогда были бараньи, а теперь человечьи. Понятно?

Подперев могучим плечом рояль, рабочий отвернул ножку, передал ее Тиме.

— Хорошая работа! Гладкая. Ты ноги с него не как поленья клади, а, чтобы не побились, сеном проложи.

Рабочие бережно вынесли рояль на улицу и положили на розвальни. Парусиновый чехол от рояля Кобрин решительно отказался отдать. Смяв в охапку и прижимая его к груди, он заявил с отчаянием:

— Только через мой труп! — И поспешно добавил: — В ордере про чехол ничего не сказано. А вы, я знаю, на штаны себе изрежете.

— Эх ты, брюхоногая! — с сожалением сказал Утев и, сняв полушубок, накрыл им рояль, потом вопросительно посмотрел на рабочих. Те молча стали снимать с себя:

один — стеганую кацавейку, другой — поддевку, третий — татарский азям. — Ну, — приказал Утев Тиме, — поезжай потихоньку, да смотри полегче на ухабах: вещь нежная. А мы вперед рысью, не ровен час, прохватит морозец, и, низко натянув папаху, засунув руки в карманы штанов, зашагал по тротуару, не оглядываясь.

— Грабители! — крикнул с парадного крыльца Кобрин и с силой захлопнул за собой дверь.

Кончился теплый снегопад, и вместо него потекла с неба едкая, леденящая стужа. Васька, словно искупавшись в соленом озере, покрылся белым инеем, а на отвислой нижней губе его висели сосульки. В светло-зеленом небе торчала белесая изогнутая осьмушка луны, а багровое солнце провалилось в темно-синюю таежную чащу, и цинкового цвета тени ложились на белый, словно изнанка яичной скорлупы, снег. Чем ниже опускалось солнце, тем гуще оно краснело, и тем синее становились тени, и снег меркнул, словно покрываясь пеплом. А стужа все сильнее плескала в лицо голубым огнем и стискивала пальцы ног и рук ледяными клещами.

Васька, с трудом перебирая изношенными, широкими, как глиняные миски, копытами, вытянув шею, казалось, вот-вот от натуги вылезет через хомут, как сквозь оконную прорезь. Сани, пропахивая снежную целину, оставляли за собой широкую борозду.