Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 93 из 179

Работать на коне надо начинать исподволь, медленно, чтобы дыхание и пульс не становились сразу частыми, а то испортится у коня сердце, и тогда он пропал.

Все эти наставления Синеокова напоминали Тиме рассуждения Петьки Фоменко о литейном деле, Гришки Редькина — о токарном, Кости Полосухина о портняжном. Значит, выходит, где бы и над чем ни трудился человек, во всем есть своя тайная и гордая наука. Можно быть кем угодно, но если ты свое дело знаешь, то тебя люди будут чтить.

Про коновалов Тима знал дразнилки: "Коновал, коновал, кошке лапы подковал". И другие, совсем срамные.

А вот коновала Синеокова Хрулев позвал на собрание партийной ячейки и заискивал перед ним, совсем как папа перед доктором Дмитрием Ивановичем Неболюбовым, когда уговаривал его возглавить секцию охраны народного здоровья уездного Совета. Неболюбов, выслушав, заявил решительно:

— Не могу, ибо дорожу этикой врачебной корпорации, и не только принимать, но даже обсуждать подобное предложение с человеком, не имеющим медицинского диплома, считаю недопустимым. — Потом, видимо, пожалел папу и добавил снисходительно: — Конечно, при всем моем несомненном уважении к вам лично.

Папа сказал кротко:

— Извините, пожалуйста, я не врач, но, пользуясь случаем, не могу скрыть своего восхищения вашими методами сберегательного лечения, благодаря которым во многих случаях удается избегнуть ампутаций.

Неболюбов удивленно поднял брови, ткнул пальцем папу в грудь и спросил строго:

— Гнойно-фибринозный перитонит — основные симптомы?

Папа потрогал бородку, полузакрыл глаза и стал произносить поспешно множество медицинских слов. Неболюбов слушал, кивал, потом заметил одобрительно:

— В общем, ход мыслей правильный. — Задумался и произнес нерешительно: — Ну что ж, как медик, пожалуй, сочту своим долгом принять участие в вашем новом учреждении, — протянув папе руку, посоветовал: — Бросили бы вы, батенька, политику и занялись медициной, уверяю вас, это гораздо полезнее для народа.

С таким же высокомерием, с каким Неболюбов говорил с папой, Синеоков говорил с Хрулевым. Небрежно цедя сквозь зубы, он командовал:

— Ты, милок, раздобудь шайки. Налей холодной водицы и поставь Саврасого копытами в них на всю ночь.

А если запомнил — у коня четыре ноги, — значит, сколько же шаек надо? спрашивал раздраженно: — Ну чего ты полез в конское дело? Твое занятие кирпичи обжигать, — и сокрушался: — Морока мне одна с вами!

Хрулев, запасшись ордером, послушно поехал в сомовскую баню и конфисковал там шайки.

Не обижался он и тогда, когда в аптеке Гоца, отпуская слабительное по рецепту Синеокова, провизор гоЬорил насмешливо:

— Очевидно, только конские дозы могут воздействовать на ваш желудок?

На собрании Хрулев не только держал себя с Синеоковым очень почтительно, но даже вопреки протестам Хомякова предложил в резолюции записать благодарность ветеринару.

Хомяков сказал ему громким зловещим шепотом:

— За сегодняшнее собрание ты мне в ревкоме ответишь.

— Ладно, — согласился Хрулев, — отвечу.

И почти тем же тоном, каким Тимнн папа говорил, что он восхищен методами сберегательного лечения Неболюбова, сказал Синеокогву:

— А копытца у коней после вашей мази залоснились, вроде как башмаки от ваксы, словно новыми стали.

Тиме советовали его Ваську назвать Машкой. Но он остался верным прежнему имени, и Хрулев скрепя сердце вывел над денником мелом «Васька».

На Ваську выдали набор сбруи, ведро, скребницу, щетку, зубило и молоток, чтобы выбивать лед из подошвы копыта. Тима сам проверил подгонку конского снаряжения. Сначала шлея оказалась слишком глубокой, она покрывала ляжки коня, затрудняя ход. Шорник сделал ее мельче, но при ходьбе она сползала набок. То же самое было с хомутами: короткий хомут давил шею, длинный набивал холку и плечи.

Тима с обидой сказал шорнику:

— Небось штаны вы мои носить не станете, а коню тесную одежду даете. Разве так можно?



Когда Ваську запрягали, Тима согревал в руках удила, чтобы холодное железо не прилипало к языку и губам лошади. Хомут он протирал жгутом соломы, а все ремни шлеи, чтобы были помягче, густо смазывал дегтем. Сам весь вымажется до бровей, и конь весь в дегте.

— Ничего, — утешал Хрулев. — Я когда на завод учеником пришел, не то что руки, вся рожа в волдырях была: за каленый кирпич хватался без привычки. Деготь не грязь, од полезный. Им даже от лишаев лечатся.

К чести Хомякова нужно сказать, он все-таки признался перед Хрулевым, что был неправ, и, пригласив к себе в сторожку Синеокова, попросил его снова повторить все, что тот говорил на собрании, и записал это в тетрадку.

Теперь каждый раз, когда возвращались подводы, Хомяков, прежде чем отпустить уполномоченного, тщательно осматривал коня и, если обнаруживал потертости, сбитую холку, замерзшие комья пены на сбруе, составлял акт и в наказание заставлял чистить конюшни. В споре с одним из уполномоченных он даже схватился было за наган. Несмотря на свою хилость, Хомяков только одной яростной смелостью одолел уполномоченного и, обезоружив его, заставил выгребать навоз. А этот уполномоченный был работник трибунала, и, как ни грозил он Хомякову, тот равнодушно говорил:

— Будь моя власть, я бы весь личный состав и всех коней вывел на плац и при них тебя самолично застрелил за зловредное отношение к народной собственности.

Скручивая из табака уполномоченного цигарку, продолжал:

— Ты гляди, как наши ребята за конями ухаживают:

почище, чем солдат за винтовкой. А ведь дома дети — шелудивые, немытые, голодные, разутые-раздетые. У Соркина на восемь детей одна пара валенок и те рваные.

А он для хомута где-то войлок достал и прилаживает.

Сапоги дырявые, заплаты положить не из чего, а он хомутину, из которой солома во все стороны торчала, новой кожей обшил. Это как называется? А называется это саможертвование на социализм. Исходя из этого, я на тебя и погорячился.

— Я человек стреляный, — огрызался уполномоченный, — меня пистолетом не сконфузишь.

— Тебя товарищ Витол сконфузит, — зловеще предупредил Хомяков. — Вот я ему на тебя написал.

И, вынув из кармана бумагу, Хомяков с выражением прочел рапорт, в котором уполномоченный назывался язвой на теле революции.

— Да что я за вашим конем, как за девкой, должен ухаживать? возмущался уполномоченный.

— Сравнил коня с бабой! Конь — это революционное имущество. Поэтому всякое нанесенное ему повреждение рассматриваю как факт контрреволюции.

Швыряя яростно вилами навоз в плетеный короб, уполномоченный сказал жалобно:

— Ты словами хуже, чем из пистолета бьешь. — И возмутился: — Что я тебе, контрик?

— Хуже, — спокойно ответил Хомяков. — Контрик знает, почему революции вредит, а ты от одной своей глупости ей болячки делаешь.

— Так не ей — коню!

— Конь тоже революции служит, — нравоучительно произнес Хомяков.

Одет Хомяков был очень плохо: от сапог остались одни голенища, под ними арестантские опорки, рыбачьи порты, стеганая кацавейка с торчащей из прорех паклей и старая солдатская папаха. Все остальное его личное имущество состояло из нагана, черемухового мундштука, толстой клеенчатой тетради, с привязанным к ней на веревочке огрызком карандаша, и стопки брошюр, завернутых в полотенце. Спал он на голом топчане, положив голову на папаху, ел черный хлеб, запивая горячей водой, а пайковый сахар копил, как он объяснил Тиме, для того, чтобы выменять у буржуазии на толкучке книги. Хомяков жаловался:

— Мне бы своими глазами Маркса прочесть, а то неловко получается: лозунги его знаю, а что он про все другие жизненные случаи советует, неизвестно.

Партийное удостоверение носил он в кожаной рукавичке, которая висела на шнурке под гимнастеркой вроде ладанки.

Кладя руку на то место, где у него висела эта рукавичка, Хомяков говорил Тиме:

— Партия, Сапожков, — это для большевика больше, чем господь бог для верующего. Мне уголовные ключицу сломали и руку из сустава вышибли, а я от обиды веру в людей не уронил. Говорю: придет время, и вы, сволочи, поймете, с какой стороны счастье засветит.