Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 135 из 179

Папа задумался.

— Надо будет к ним в палату какого-нибудь крепкого человека положить, вот, скажем, Сорокина.

— Но ты же говорил, он тяжело болен, — удивился Тима, — какой же он крепкий?

— Душой, Тима, — и сказал строго: — Такими людьми, как Сорокин, можно гордиться.

Ляликов рассуждал так: есть надо не для удовольствия, а для поддержания жизни. Он приносил с собой в круглой жестяной коробке из-под халвы уложенные в вату сырые яйца и варил их на спиртовке, положив перед собой на стол часы. Отвисшая нижняя губа придавала лицу его озабоченное выражение.

Разбив чайной ложечкой яйцо, тщательно выбирая скорлупу, Ляликов говорил:

— Как известно, смертность населения в Российской империи была в два раза выше, чем в Америке, Англии, Франции. А у нас в губернии она превышает рождаемость. Средняя продолжительность жизни русского человека тридцать два года. Одни эти цифры могли послужить вам, большевикам, поводом для свершения социальной революции.

— Согласен, — сказал папа.

— Но! — Ляликов предупреждающе поднял палец. — Если ваша революция с течением времени сумеет положительно изменить соотношение таких цифр, для человечества это будет иметь большее значение, чем все философствования, ибо только такие изменения истинно доказательны.

— А вы становитесь почти марксистом, — обрадовался папа.

Ляликов вытер усы салфеткой и произнес печально:

— Впрочем, в подобную чудесную метаморфозу наша русская интеллигенция, к коей и я имею честь принадлежать, не верит.

Папа спросил поспешно:

— Павел Ильич, если это не очень бесцеремонно, почему вы решили расстаться с частной практикой?

Ляликов опустил глаза, бережно сложил салфетку, спрятал в коробку, положив на ее крышку ладонь с коротко остриженными ногтями, произнес со вздохом:

— Надоело жить себялюбивым скотом. На старости лет захотел иллюзий. Поверил, что когда-нибудь соотношение вышеупомянутых трагических цифр будет изменено в вашей новой России, — и признался: — Я ведь при всем своем цинизме и известном вам корыстолюбии человек, в сущности, сентиментальный. Благоговею перед нашим многострадальным и баснословно одаренным русским народом.

Это заявление Павла Ильича показалось Тиме не очень правдивым.

Принимая больных, Ляликов держал себя высокомерно, как начальник. Говорил отрывисто, резко, командовал, словно офицер:

— Встать! Сесть! Дышать! Больно? Хорошо, что больно: значит, знаем, где болит.

Входя в палату, он не конфузился, как папа, когда больные вставали с коек при его появлении, а тяжелобольные вытягивали поверх одеяла руки и откидывались на подушки, будто солдаты по команде «смирно».

За ширмой, где лежал один особенно тяжело больной, часто раздавался повелительный, грубый голос Ляликова:

— А я говорю, от такого не умирают. Лекарство мы даем тебе надежное. Но действует оно, если человек сам выздороветь хочет. Без твоей помощи нам с болезнью не справиться.

— Я стараюсь, — слабым голосом шептал больной. — Но сил нет терпеть больше.

— А ты терпи! — приказал Ляликов. — Выздороветь — это тоже работа. Понатужься и терпи.

Этого больного привезли ночью в санях из деревни, живот его был порезан, и в рану насыпано зерно.

Оперировать раненого приехал Андросов. Сняв в кабинете пиджак и жилет, повесив их на спинку стула, Павел Андреевич ходил некоторое время по комнате, засунув большие пальцы за подтяжки; оттягивая, щелкал ими; надув щеки, одновременно со щелчком произносил губами: "Бум-бум!" Потом остановился, вынул из манжет запонки, сунул в брючный кармашек для часов, закатал рукава выше локтя. Обнаженные белые руки его оказались неожиданно такими же мускулистыми, как у Яна Витола. Это были руки атлета или молотобойца.

Андросов, наклонившись над умывальником, тер руки с такой ожесточенностью, словно хотел содрать с них кожу, потом плеснул пахучую жидкость из большой стеклянной бутылки, поднял рукп кверху и стал шевелить пальцами, будто кого-то подзывая к себе. Пока сестра надевала на него халат и завязывала на спине тесемки, он все шевелил пальцами и так и вошел в операционную, держа руки кверху, а пальцы его двигались, словно ои завязывал невидимые нити.

После операции Сапожков спросил Андросова с надеждой:

— Ну как, Павел Андреевич, выживет?



Андросов выпил из пузатенькой банки разведенного спирту, поморщился, жадно закурил и только тогда ответил:

— Напрасно ушли, милейший, в медицину от прежней вашей деятельности, и вдруг визгливо крикнул: _ За подобные зверства нужно расправляться самым решительным образом! Ведь ему семнадцати нет.

А как себя держал! Как себя держал! Молодец! — Присел на выкрашенную белой краской табуретку, задумался и проговорил грустно: — Воспалительный процесс неизбежен. Зерна пришлось, как петуху, выклевывать. Непонятно, почему он не умер от шока, пока везли сюда. — Встал, прошелся, пощелкал подтяжками, спросил хвастливо: — Заметили, как я сегодня дерзнул? — И заговорил медицинскими словами.

Большинство больных, которые поступали в больницу, заболевали от плохой жизни. Брюшной тиф свирепствовал оттого, что в городе не было канализации; оспа — оттого, что при царе и Керенском в деревнях не делали прививок. Чудовищные многолетние опухоли, давно гноящиеся раны — потому, что за лечение их надо было дорого платить. Тяжелые желудочные болезни были нажиты во время голода, потому что ели толченую сосновую кору и какие-то ядовитые корни. Люди калечились от тяжкого, непомерного труда. Десятки рабочих лежали с застарелой грыжей, с растяжением связок, с неправильно сросшимися переломами костей.

Курочкин — так звали истерзанного кулаками парня, которого оперировал Андросов, — лежит на спине, выпростав поверх одеяла тощие, слабые руки с большими темными кистями. Лицо его серое, щеки и виски запали.

Только узкие глаза василькового цвета оживленно блестят. С трудом шевеля сухими губами, он рассказывает:

— Всё попукал меня не помирать брюхатый доктор.

С того и выжил, что он на меня ругался. С таким не пропадешь. Сердитый. Когда я дыхать переставал, в руку колол иголкой, чтобы, значит, в самые нутренности лекарство налить.

Тима спросил с благоговением:

— За что вас кулаки резали?

Паренек снисходительно усмехнулся и сказал загадочно:

— Так ведь хлеб — всему голова, — и добавил, будто от этого станет понятнее: — Ежели хлеб на стол, то и стол — престол, а как хлеба ни куска, — так и стол — доска.

Папа тоже как-то сказал маме многозначительно и не совсем понятно:

— В дни Великой французской революции Сен-Жюст заявил: "Хлеб — право народа". Я думаю, этот лозунг полностью применим и в наши дни.

Тима, решив, что раненому не хочется вспоминать, как его резали кулаки, посоветовал:

— Вы старайтесь спать больше, во сне организм отдыхает.

Парень улыбнулся и снова сказал, складно, поговоркой:

— Болезнь не беда, коли есть хлеб да вода. Хлеб выкормит, вода выпоит.

Тима, решив, что раненый начинает бредить, поднялся тревожно с табуретки. Но парепек вдруг подмигнул ему:

— Ежели даже у щенка корку хлебную из пасти потянуть, так и он на человека кинется. А тут хлеб… — и промолвил со вздохом: — Серчают богатеи. Ничего, теперь за все и за то, что меня порезали, народ с нимп и вовсе стесняться не станет.

— Вы давно в партии?

— С месяц, — сказал парень, — Меня в нее всей деревней выбрали.

— Как это так выбрали? — удивился Тима и добавил назидательно: — В партию не выбирают.

— Это где как. А у нас на все село ни одного партийного. В волость ехать приниматься — далеко. Ну вот и выбрали сначала меня, а потом уж я стал других без выборов записывать, кто подходящий, конечно. Теперь нас восемь. А без меня, значит, семь.

— А почему вас, а не другого кого? Вы что, самый лучший?

— Не, — сказал парень, — не лучший. Отец, тот первейший человек был, а я перед ним так, вошка.

— А где ваш отец?

— За народ казнили еще при царе. Он исправника вместе с конем с яра в реку свалил. Подкараулил и свалил. Сила у него страшенная была. Но тихий человек был, все при лампадке ночью тайные листовки читал людям. Он еще с японской приладился. Там ногу оторвало, стал с палочкой ходить, важно, словно писарь. Но хотя и без ноги, а пахал. Наденет на культяпку деревяшку, приколотит к ней кругляшок березовый, чтоб в земле не вязнуть, и пашет все равно как на двух.