Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 124 из 179

— Да, — согласилась Фекла Ивановна, — случай безнадежный. Но я что-то не помню пациента с такой опухолью. Кто это?

— Это я, — тихо сказал Андросов. — Вот откуда у меня острое эгоистическое желание дожить оставшиеся дни с максимальными житейскими удобстзамн.

— Павел, — с отчаянием воскликнула Фекла Ивановна, — почему ты молчал?! Ведь это так страшно!

— А мне уже теперь не страшно, и я становлюсь храбрецом, даже решил предложить свои услуги этим, как их, большевикам. За посмертный гонорар хотя бы в виде больницы имени Андросова или чего-нибудь подобного я даже стану покорным слугой медицинского комиссара Сапожкова, чтобы почтительно выслушивать все его фельдшерские наставления и политические мудрствования, — и сухо добавил: — Реветь же по сему случаю тебе, Фекла, не подобает. Бери пример с большевистской Жанны д'Арк. Если бы она узнала нечто подобное о своем супруге, то, наверно, руководствуясь материалистическим разумом, посоветовала бы ему до рокового исхода еще более полно принести себя в ж&ртву революции. И, так сказать, почить от руки врага с почетом, а не конфузливо — от собственного недуга.

— Зачем ты так говоришь? — упрекнула Фекла Ивановна. — Почему ты стыдишься себя, такого мужественного сейчас и сильного?

— Нет, — с горечью сказал Андросов. — Я вовсе не мужественный и не сильный. Я просто пыжусь, пыжусь перед тобой, топорщу пестрые перья, облезлый, старый павлин…

Сначала Тима злился на Андросова за то, что тот такую неправду говорит о маме, и решил даже встать с кровати, уйти из андросовского дома, но потом, услышав о страшной, смертельной болезни Павла Андреевича и о том, что он хочет перед смертью принести пользу революции, которую не очень любит, остался. "Оказывается, — думал Тима, — взрослые часто прячут друг от друга свои страдания, словно стыдясь их".

"Ну почему, — думал взволнованно Тима, мучимый бессонницей, — все люди не могут поверить, что большевики хотят только хорошего. Кто тот человек, который ударил маму топором по голове? Он что, голодный? Но ведь хлеб и везли для голодных людей. А когда Капелюхин допрашивал остроносого, он даже не поинтересовался, почему остроносый хотел его убить. Будто само собой разумеется, что такие люди должны убивать коммунистов и об этом разговаривать нечего. Этот остроносый сказал, что он хочет жить. А если бы Хомяков попал к нему в руки, то вовсе бы не унижался и не стал молить не убивать его. И Капелюхин не просил бы и, пожалуй, папа и мама тоже. Они ведь все гордые. Но мама-то, вместо того чтобы погордиться перед Тимой, что из «бульдожки» стреляла и топором ее ударили, сказала виновато: «Ушиблась». Почему же стеснялась сказать правду? И папа стеснялся сказать, что его во время обыска у буржуев ранили. И сам Капелюхин, более тяжко раненный, чем остроносый, только кряхтел от боли и вытирал о штанину мокрую от крови руку".

Вот когда мама, раненная, лежала на полу в правлении коммуны, Двухвостое спросил ее:

— Мужики добром хлеб отдавали?

— Нет, — сказала мама.

— Значит, насильно брали?

— Да, — сказала мама.

— Разбередили богатеев, теперь нас, коммунарских, спэлят, — угрюмо проворчал Двухвостов. — Вы, городские, от них далеко, а мы им под самой рукой. Вас они насмерть не зарубят, а нас порубают в тайге. Ради хлебушка городским обольемся кровью. Об этом подумали, когда хлеб брали?

— Вы, товарищ, — мама закрыла глаза от мучающей ее боли, — поймите. Хлеб мы брали и для города и для того, чтобы раздавать крестьянам, у которых даже на семена нет. Больше сорока тысяч пудов роздали.

— Ну… — удивился Двухвостов. — И все в народ?

— Да, — сонным, слабеющим голосом произнесла мама. — Бедняки помогали нам отнимать у кулаков хлеб. Не побоялись отнимать. А вы не отнимали — и боитесь. — Приподымаясь на локте, спросила: — Почему боитесь?

Двухвостов ухмыльнулся:

— Я, товарищ комиссар, про страх так запустил, — мол, резанете правду или замнете перед неведомым мужиком. Топор стерпеть — это вы на муку способность выказали, а вот не утаить правду про хлебец, за это в ножки вам кланяюсь. Да вы, никак, вздремнули со слабости?

— Да, — сказала мама, — извините, голова все кружится.



Укрыв маму принесенной из копанки кошмой, Двухвостов сказал Ухову:

— Слыхал, как резанула про хлебушек-то? В народ верит. Не по случаю, видать, партейная, а по совести.

Тима устал думать. И теперь только, словно в тумане, то тускло, то ясно видел сочащийся рыжей ржавчиной бугор, будто торчком поставленный земляной мешок, внутри которого как попало сложены куски железа, такого нужного людям. На вершине бугра он видел зеленоперую, гордую своим одиночеством сосну, зажавшую в красных клещах корней гранитный валун. На взбаламученные вьюгой снега с откоса горного кряжа шла, словно в бой, статная рать бора, и снег, сбитый твердыми рогатыми ветвями, падал замертво к подножиям могучих деревьев. А из пади женскими голосами стонала белая тайга.

Береза, с телом белее снега, мучительно изогнутая в дугу, с жалобным треском ломалась под серо-мохнатыми рыхлыми снежными глыбами, жестко падавшими на нее с серо-пятнистого неба. Скользкая луна сквозь провалы в облаках спокойно светила на борющуюся с пургой тайгу.

Озаренный светом луны, стоял посередине овыоженнoй елани Двухвостов и, угрюмо хмуря волосатое лицо, взвешивал на ладони тяжелый мешочек из оленьей кишки.

Потом Тима увидел мертвого Супреева, а перед нпм на корточках сидел, как лягушка, остроносый, пытаясь закрыть глаза трупа ладонью.

А позади остроносого хмуро стоял Капелюхин. Засунул руки в карманы и внимательно глядел в мертвые глаза Супреева, где, как на фотографической пластинке, отчетливо было видно уродливое лицо остроносого с тонкими, сухими, твердыми, как хребтовое сухожилье осетра, губами, растянутыми до ушей.

И Капелюхин ржавым, скрипучим, спокойным голосом говорил остроносому:

— Напрасно стараетесь: ваша личность в его очах для нас навечно запечатлена. Разве такую улику скроешь? — и попросил вежливо: — Поидем-ка лучше, я вас у забора из пистолета успокою.

И вдруг вместо Супреева Тима увидел Хомякова с виновато закрытыми глазами. Над ним стоял Хрулев и сурово осуждающе говорил:

— Ты мертвый, тебе хорошо. Отдыхаешь, лежишь, молчишь и глаза прикрыл. А мы объясняй людям, почему коммунист дезертиром от жизни оказался. Где такие слова сыщешь, где?

Потом Тима видел себя в сумрачных, затхлых комнатах барской усадьбы на Плетневской заимке. За ним на перепончатых лягушачьих лапах мягко прыгал остроносый человек, мохнатый, как паук, и только очки его холодно блестели. Глядя на Тиму неподвижными, как у птицы, мертвыми глазами, он говорил свистящим шепотом:

— Я еще долго буду жить, долго.

Измученный уродливыми снами, Тима, проснувшись, тихонько оделся и, выйдя пз андросовского флигеля, прошел в больничное здание, которое находилось в глубине Двора.

В палате у мамы были уже папа, Фекла Ивановна и Павел Андреевич. Павел Андреевич говорил маме строго:

— Вы обязаны хотя бы на недельку стать, как вы выразились, идиоткой и ни о чем возбуждающем не думать. Симптомов сотрясения мозга пока пет, но травматическое повреждение верхних покровов значительно. Словом, полный покой, — обернувшись к Сапожкову, сказал: — А вас, милейший, я рассматриваю сейчас только как возможный источник внешнего раздражения. Посему прошу и требую от всяких политических разговоров воздерживаться, и иронически добавил: — То есть обрекаю на немоту, зная, что все иное человеческое лежит за пределами ваших обоюдных интересов.

— Варенька, — сказала маме Фекла Ивановна, — я убеждена, что, стриженная под польку, вы будете еще прелестнее выглядеть.

— Вот-вот, — снисходительно поощрил Павел Андреевич, — обсудите фасон большевистской дамской прически. Полезно для выздоровления, — и взяв папу под руку, вывел его из палаты.

В коридоре к Андросову подошел Рыжиков. Узнав, что состояние Сапожковой «удовлетворительное», попросил: