Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 43 из 82

«Развит был Коба крайне односторонне, – пишет Верещак, – был лишен общих принципов, достаточной общеобразовательной подготовки. По натуре своей всегда был малокультурным, грубым человеком. Все это в нем сплеталось с особенно выработанной хитростью, за которой и самый проницательный человек сначала не мог бы заметить остальных скрывающихся черт». Под «общими принципами» автор понимает, видимо, принципы морали: сам он, в качестве народника, принадлежал к школе «этического» социализма. Удивление Верещака вызвала выдержка Кобы. В тюрьме существовала жестокая игра, которая ставила задачей довести противника какими угодно мерами до умоисступления: это называлось «загнать в пузырь». «Кобу никогда не удавалось вывести из равновесия, – утверждает Верещак. – Ничто не могло его задеть…» Эта игра была совсем невинной по сравнению с другой игрой, которую вели власти. Среди заключенных находились лица, которые вчера или сегодня были приговорены к смерти и с часу на час ждали окончательного решения своей судьбы. «Смертники» ели и спали вместе со всеми остальными. На глазах арестантов их выводили ночью и вешали в тюремном дворе, так что в камерах были «слышны крики и стоны казненных». Всех заключенных трепала нервная лихорадка. «Коба крепко спал, – говорит Верещак, – или спокойно зубрил эсперанто (он находил, что эсперанто – это будущий язык интернационала)». Нелепо было бы думать, что Коба оставался безразличен к казням. Но у него были крепкие нервы. Он не переживал за других, как за себя. Такие нервы сами по себе представляли уже важный капитал.

Несмотря на хаос, казни, партийные и личные стычки, бакинская тюрьма была большой революционной школой. Среди марксистских руководителей выделялся Коба. В личных спорах он участия не принимал, предпочитая публичную дискуссию: верный признак того, что своим развитием и опытом Коба возвышался над большинством заключенных. «Внешность Кобы и его полемическая грубость делали его выступления всегда неприятными. Его речи были лишены остроумия и носили форму сухого изложения». Верещак вспоминает об одной «аграрной дискуссии», когда Орджоникидзе, сподвижник Кобы, «хватил по физиономии содокладчика, эсера Илью Карцевадзе, за что был жестоко эсерами избит». Это не выдумано: склонность к физическим аргументам не в меру горячий Орджоникидзе сохранил и тогда, когда стал советским сановником. Ленин даже предлагал исключить его за это из партии.

Верещак поражается «механизированной памятью» Кобы, маленькая голова которого «с неразвитым лбом» включала в себя будто бы весь «Капитал» Маркса. «Марксизм был его стихией, в нем он был непобедим… Под всякое явление он умел подвести соответствующую формулу по Марксу. На непросвещенных в политике молодых партийцев такой человек производил сильное впечатление». К числу «непросвещенных» относился и сам Верещак. Молодому народнику, воспитавшемуся на истинно русской беллетристической социологии, марксистский багаж Кобы мог казаться чрезвычайно солидным. На самом деле, он был достаточно скромен. У Кобы не было ни действительных теоретических запросов, ни усидчивости, ни дисциплины мысли. Вряд ли правильно говорить об его «механизированной памяти». Она узка, эмпирична, утилитарна, но, несмотря на семинарскую тренировку, совсем не механизирована. Это мужицкая память, лишенная размаха и синтеза, но крепкая и упорная, особенно в злопамятстве. Совсем неверно, будто голова Кобы была набита готовыми цитатами на все случаи жизни. Начетчиком и схоластом Коба не был. Из марксизма он усвоил, через Плеханова и Ленина, наиболее элементарные положения о борьбе классов и о подчиненном значении идей по отношению к материальным факторам. Крайне упрощая эти положения, он мог, тем не менее, с успехом применять их против народников, как человек с револьвером, хотя бы и примитивным, успешно сражается против человека с бумерангом. Но Коба оставался по существу безразличен к марксистской доктрине в целом.

Во время заключения в тюрьмах Батума и Кутаиса Коба, как мы помним, пытался проникнуть в тайны немецкого языка: влияние германской социал-демократии на русскую было тогда чрезвычайно велико. Однако совладать с языком Маркса Кобе удалось еще меньше, чем с доктриной. В бакинской тюрьме он принялся за эсперанто как за язык «будущего». Этот штрих очень наглядно раскрывает интеллектуальный диапазон Кобы, который в сфере познанья всегда искал линии наименьшего сопротивления. Несмотря на восемь лет, проведенных им в тюрьмах и ссылке, ему так и не удалось овладеть ни одним иностранным языком, не исключая и злополучного эсперанто.

По общему правилу, политические заключенные старались не общаться с уголовными. Кобу, наоборот, «можно было всегда видеть в обществе головорезов, шантажистов, среди грабителей-маузеристов». Он чувствовал себя с ними на равной ноге. "Ему всегда импонировали люди реального «дела». И на политику он смотрел, как на «дело», которое надо уметь и «сделать» и «обделать». Это очень правильно подмечено. Но именно это наблюдение лучше всего опровергает слова насчет механизированной памяти, начиненной готовыми цитатами. Коба тяготился обществом людей с более высокими умственными интересами. В Политбюро в годы Ленина он почти всегда сидел молчаливым, угрюмым и раздраженным. Наоборот, он становился общительнее, ровнее и человечнее в кругу людей первобытного склада и не связанных никакими предрассудками. Во время гражданской войны, когда некоторые, преимущественно кавалерийские, части разнуздывались и позволяли себе насилия и бесчинства, Ленин иногда говорил: «Не послать ли нам туда Сталина, он умеет с такими людьми разговаривать».



Зачинщиком тюремных протестов и демонстраций Коба не был, но всегда поддерживал зачинщиков. «Это делало его в глазах тюремной публики хорошим товарищем». И это наблюдение правильно. Инициатором Коба не был ни в чем, нигде и никогда. Но он был весьма способен воспользоваться инициативой других, подтолкнуть инициаторов вперед и оставить за собой свободу выбора. Это не значит, что Коба был лишен мужества, но он предпочитал расходовать его экономно. Режим в тюрьме представлял сочетание распущенности с жестокостью. Заключенные пользовались значительной свободой внутри тюремных стен. Но когда какая-то трудно уловимая черта оказывалась перейденной, администрация прибегала к воинской силе. Верещак рассказывает, как в 1909 г. (очевидно, в 1908 г.), на первый день пасхи, рота Сальянского полка избивала всех без исключения политических, пропуская их сквозь строй, «Коба шел, не сгибая головы, под ударами прикладов, с книжкой в руках. И когда началась стихийная обструкция, Коба парашей высаживал двери своей камеры, несмотря на угрозы штыками» Этот сдержанный человек умел, в редких, правда, случаях доходить до крайнего бешенства.

Московский «историк» Ярославский пересказывает Верещака: «Сталин проходил сквозь строй солдат, читая Маркса». Имя Маркса здесь привлечено по той же причине, по которой в руке Богородицы оказывается роза. Вся советская историография состоит из таких роз. Коба с «Марксом» под прикладами стал предметом советской науки, прозы и поэзии. Между тем такое поведение не имело в себе ничего исключительного. Тюремные избиения, как и тюремный героизм, стояли в порядке дня.

Пятницкий рассказывает, как после его ареста в Вильно в 1902 г. полицейский предложил отправить арестованного, тогда еще совсем молодого рабочего, к становому приставу, известному своими побоями, чтоб вынудить у него показания. Но старший полицейский ответил: «Он и там ничего не скажет, он принадлежит к искровской организации». Уже в те ранние годы революционеры школы Ленина имели репутацию несгибаемых. Чтоб установить у Камо мнимую утрату чувствительности, врачи втыкали ему иглы под ногти. И только благодаря тому, что Камо стойко переносил такие испытания в течение нескольких лет, его признали в конце концов безнадежно помешанным. Что значат по сравнению с этим несколько ударов прикладом? Нет основания преуменьшать мужество Кобы, но нужно ввести его в пределы места и времени.

Благодаря условиям тюрьмы, Верещак без труда подметил ту черту Сталина, благодаря которой он долгое время мог оставаться неизвестным: «…это способность втихомолку подстрекнуть других, а самому остаться в стороне». Дальше следуют два примера. Однажды в коридоре «политического» корпуса жестоко избивали молодого грузина. По коридору проносилось зловещее слово «провокатор». Только подоспевшие солдаты прекратили избиение. Снесли на носилках в тюремную больницу окровавленное тело. Провокатор ли? И если провокатор, то почему не убили? «Обыкновенно провокаторов, в доказанных случаях, в баиловской тюрьме убивали», – отмечает мимоходом Верещак. «Никто ничего не знал и не понимал. И лишь спустя много времени выяснилось, что слух исходил от Кобы». Был ли избитый действительно провокатором, установить не удалось. Может быть, это был просто один из тех рабочих, которые выступали против экспроприаций или обвиняли Кобу в доносе на Шаумяна? Другой случай. На ступеньках лестницы, ведущей в политический корпус, некий заключенный, по прозвищу Грек, убил ножом молодого рабочего, только доставленного в тюрьму. Сам Грек считал убитого шпионом, хотя лично никогда раньше не встречал его. Кровавое происшествие, естественно взволновавшее тюрьму, долго оставалось невыясненным. Наконец, Грек стал проговариваться в том смысле, что его, видимо, зря «навели». Наводка же исходила от Кобы.