Страница 66 из 75
§
Я всегда имел особенный интерес к проблемам философии истории. Меня даже часто называют историософом. И этим я в традиции русской мысли, которая всегда была историософической. Я проникнут темой истории, я читал много книг по истории, но я всегда испытывал нравственное страдание при чтении исторических книг, до того история представлялась мне преступной. В истории все не удается и вместе с тем история имеет смысл. Но смысл истории лежит за ее пределами и предполагает ее конец. История имеет смысл потому, что она кончится. История, не имеющая конца, была бы бессмысленна. Бесконечный прогресс бессмыслен. Поэтому настоящая философия истории есть философия истории эсхатологическая, есть понимание исторического процесса в свете конца. И в ней есть элемент профетический. Есть личная эсхатология, личный апокалипсис и есть историческая эсхатология, исторический апокалипсис. Я всегда думал, что обе эсхатологии неразрывно между собой связаны. Историческая судьба и исторический конец входят в мою судьбу и мой конец. В этом я вижу глубочайшую метафизическую проблему. Существует трагический конфликт истории, исторического процесса, и личности, личной судьбы. Чувство этого конфликта – основное мое чувство. Я принадлежу к людям, которые взбунтовались против исторического процесса, потому что он убивает личность, не замечает личности и не для личности происходит. История должна кончиться, потому что в ее пределах неразрешима проблема личности. Такова одна сторона историософической темы. Но есть другая сторона. Я переживаю не только трагический конфликт личности и истории, я переживаю также историю, как мою личную судьбу, я беру внутрь себя весь мир, все человечество, всю культуру. Вся мировая история произошла и со мной, я микрокосм. Поэтому у меня есть двойственное чувство истории – история мне чужда и враждебна, и история есть моя история, история со мной. И я думаю, что тут есть эсхатологическая двойственность. История есть экстериоризация, объективация духа, и история есть момент внутренней судьбы духа. Экстериоризация духа есть внутренняя судьба духа. Дух как бы отчуждается от самого себя. Конец истории есть конец этой экстериоризации и объективации, возврат внутрь. Но мы объективируем самый конец истории и представляем его себе в историческом времени. Это и есть парадокс времени, который создает величайшую трудность в толковании апокалипсиса. В историческом времени нельзя мыслить конец истории, он может быть лишь по ту сторону исторического времени. Конец истории не есть историческое событие. Конец времени не есть событие во времени. Конец мира произойдет не в будущем, которое есть часть нашего разорванного времени. Конец мира есть конец времени. Времени больше не будет. Время есть знак падшести мира. Конец мира есть преодоление времени космического и исторического, времени объективированного, он происходит во времени экзистенциальном. И конец всегда близок, мы переживаем его потрясение. Мы наиболее прорываемся к концу в катастрофические минуты нашей жизни и жизни исторической, в войнах и революциях, в творческом экстазе, но и в близости к смерти. Между нашей личной и нашей исторической жизнью и концом не существует исторического времени, нет математического измерения. Это совершенно другой порядок существования. Мы тут имеем дело с проблемой того же порядка, что и в антиномиях Канта. Конец мира и истории не может произойти в будущем, то есть в нашем времени. И вместе с тем конец мира и истории не может быть лишь потусторонним, совершенно по ту сторону истории, он разом и по ту сторону и по эту сторону, он есть противоречие для нашей мысли, которое снимается, но не самой мыслью. Мысль, не взятая в целостность духа, имеет тенденцию объективировать и экстериоризировать, и это и порождает противоречие, создает парадокс. Объективация конца есть непреодолимое противоречие. Оно преодолевается, когда конец вбирается в экзистенциальную субъективность. Поэтому ложно также онтологическое противоположение «этого» мира и «иного» мира, земной и «загробной» жизни. «Иной» мир есть наше вхождение в иной модус, в иное качество существования. «Иной» мир есть просветление и преображение нашего существования, победа над падшестью нашего времени. Когда учат о необходимости прогресса, о законе прогресса, то совершают ложную объективацию творческих актов человека. В этой объективации свобода исчезает в необходимости. Закона необходимого исторического прогресса нет, это противоречит свободе человека и предполагает ложную объективную телеологию. Необходимый прогресс мыслится в объективированном времени. Творческая же свобода человека находится в плане экзистенциальном. Но также ошибочно учить о необходимом регрессе в истории. Оптимизм и пессимизм одинаково формы детерминизма, одинаково противоречат свободе. История есть и не прогресс по восходящей линии и не регресс, а трагическая борьба, в ней вырастает и добро и зло, в ней обнажаются противоположности. И именно потому она идет к концу. Именно потому история из времени исторического должна перейти во время экзистенциальное. Победа над падшим временем есть победа памяти как энергии, исходящей из вечности во время. Но память тоже обладает способностью окостеневать и объективироваться. И тогда память, вместо силы преображающей, делается силой инерции. Наше существование слагается из противоречий. Я всегда был человеком, сильнее всего чувствующим противоречие. Эсхатология противоречива, и эсхатологическая мысль выходит из сферы, в которой царит закон тождества. Самая напряженная мысль аффективна, проникнута трансцендентным чувством и не подчиняется принципу тождества. Мысль о времени мне представляется глубоко противоречивой. Будущее легко может стать прошлым, прошлое будущим. Время всегда было для меня настоящей болезнью. Я слишком спешил преодолеть время и этим подчинял ему себя. Я безумно спешил к концу, не к концу – смерти, а к концу – вечности, к трансцендированию времени. Я всегда стремился к иному, к чуждому «этому». И чуждое мне представлялось не чужим, а своим.
Прогрессисты и культурники не любят эсхатологического сознания на том основании, что оно ведет к пассивности и к отрицанию великих исторических задач. Но это применимо лишь к тому эсхатологическому сознанию, которое нашло себе выражение или в аскетическом монашестве, или в «Повести об антихристе» Вл. Соловьева, и у К. Леонтьева. И нужно сказать, что апокалиптические настроения в большинстве случаев принимали форму упадочной пассивности и отрицания творческих задач. Мне совершенно чужда эта настроенность, которой поддался под конец жизни Вл. Соловьев, и я считал нужным с ней бороться. Люди очень легко объявляют наступление конца мира на том основании, что переживает агонию и кончается историческая эпоха, с которой они связаны своими чувствами, привязанностями и интересами. В основании такого рода идеологии лежит бессилие, подавленность и страх. Но от состояния подавленности и страха ничего положительного произойти не может. Мне близок не Вл. Соловьев и не К. Леонтьев, а Н. Федоров. Его сознание, связанное с активностью человека и с победой над смертью, мне представляется самым высоким в истории христианства. Философию Н. Федорова я считаю совершенно неудовлетворительной и несущей на себе печать натурализма. Но его моральное сознание необычайно высоко. Гениально у Н. Федорова то, что он, может быть, первый сделал опыт активного понимания Апокалипсиса и признал, что конец мира зависит и от активности человека. Апокалиптические пророчества условны, а не фатальны, и человечество, вступив на путь христианского «общего дела», может избежать разрушения мира, Страшного суда и вечного осуждения. Н. Федоров проникнут пафосом всеобщего спасения и в этом стоит много выше мстительных христиан, видящих в этой мстительности свою ортодоксальность. Уже в своей книге «Смысл творчества», совсем по-иному, чем Н. Федоров, и независимо от него, я высказал мысли о творчески-активном понимании Апокалипсиса. Второе пришествие Христа в силе и славе зависит от творческого акта человека. Человек призван уготовить Второе пришествие, должен активно идти ему навстречу. Пассивное ожидание в ужасе и подавленности наступления страшного конца не может уготовлять Второго пришествия, – оно уготовляет лишь Страшный суд. Понимание Бога и Богочеловека-Христа как судьи и карателя есть лишь выражение человеческого состояния, человеческой тьмы и ограниченности, а не истины о Боге и Богочеловеке-Христе. Переход в подлинно творческое состояние освобождает от этого унижающего человека состояния. Нельзя понимать Апокалипсис как фатум. Конец истории, конец мира не фатален. Конец есть дело бого-человеческое, которое не может совершаться без человеческой свободы, есть «общее дело», к которому призван человек. Поэтому я защищаю творчески-активный эсхатологизм. Переход от исторического христианства, которое отходит в прошлое, к христианству эсхатологическому, которому только и принадлежит будущее, должен означать не возрастание пассивности, а возрастание активности, не возрастание страха, а возрастание дерзновения. Пассивные и подавленные апокалиптические настроения принадлежат старому историческому христианству, а не новому, эсхатологическому. Но в данный час истории христианство находится в антракте между двумя эпохами, и этим, вероятно, объясняется, что оно не играет той активной роли, какую должно было бы играть. Историческое христианство охладилось, стало невыносимо прозаично, приспособлено к обыденности, к мещанскому быту. И остается ждать, чтобы возгорелся огонь с неба. Но он возгорится не без нашего человеческого огня.