Страница 89 из 90
Веригин засмеялся.
– Я в человечество верю, старик!
– В человечество? – раздумчиво и как бы с недоверием переспросил Федор Иванович. – В человечество!.. Ну, ин по-твоему… И крепко веришь?
– Верно, крепко, коли сюда попал!
– Во! А почем ты знаешь, что твоя вера – правая?
– Я думаю!
– А ты не думай, а говори, как понимаешь! Вот, скажем, и я, и Василий Васильевич, и старичок тот, и урядник наш, скажем, тоже – люди-человеки. Так ты и в нас веришь?
– Ну, почему – в вас?.. Я, старик, в идею человечества верю! – улыбнулся снисходительно Веригин.
– Ась? – переспросил Федор Иванович и наклонил ухо, из которого торчали седые волосы.
– Ну, во всех вместе верю! – смеясь, пояснил Веригин.
– Нет, это ты пустое говоришь! – покачал головой старик. – В каждого человека верить ты не можешь, потому что человек смертен и в юдоли своей весьма даже ничтожен. Этак ты и в козу поверишь!.. А веришь ты, как и все мы, в правду да в добро… Ты в людях правде и добру кланяешься. И выходит, что человек тебе наместо чурбана служит.
– Как? – в свою очередь переспросил Веригин.
– Намедни к нам миссионер приезжал, – как бы не слушая, продолжал старик, наливая чай, – собрал народ, книги вывалил и пошел: не так крестимся да не так молимся, неправедно, значит, живем и через то геенне огненной уготованы!.. А у самого рожа, как самовар… Постник!.. Ты-то как крестишься, когда анафеме людей предаешь? – спрашиваю… Как ты Богу молитвы возносишь перед образами постников великих, ежели от тебя винищем разит?.. Осерчал, изругал, да и уехал!.. Смеялись потом наши… А мне не смешно!.. Человек не Богу, а вере кланяется… Построил себе церкву, ей и служит, а в жизни у него Бога-то и нет!.. Руки да язык верят!.. К чему такая вера, хоть будь она самая расправильная? Ни к чему!.. А тот старичок, которого ты изобидел и, может, веры решил, своему идолу нелицеприятно служил!.. Дай Бог тебе, чтобы ты так со своим человечеством жил, как он со своей чурбашкой!.. А ты зачем человеку зло сделал, коли в человека веришь?..
– А черт же его знал! – обозлился Веригин и в замешательстве стал закуривать, притворяясь, что все его внимание поглощено огоньком спички.
– Нет, не черт! – укоризненно возразил старик. – то знай, что у каждого свой чурбан есть, и никакая перед другой никакого преимущества не имеет. Бога никто же не видел нигде же!.. Ты Бога спрашивал, какая вера ему милее?.. Перед ним все веры равны, а человеку та и лучше, от которой в нем зла меньше. Ты мимо своего чурбана на Бога смотри, так чурбан-то уже и не чурбан выйдет!.. Вот тебе и весь сказ, а ты над ним подумай. А я пойду… Покорнейше благодарим за угощение…
Старик перевернул стакан, положил огрызок сахара на донышко и встал.
– Большой вы философ! – смешливо сказал Веригин.
– Философ! – горько повторил старик и безнадежно покачал головой, – Прощения просим.
Он вышел, низко нагнувшись в дверях. Веригин и Шутов долго молчали. Глухой голос, казалось, остался в комнате и давил на душу.
– Любопытный старик! – наконец сказал Веригин, единственно потому, что не знал, что сказать.
– Он умный старик! – оживился Шутов. – Я с ним очень люблю беседовать… Есть в нем что-то крепкое!
– Да-а… – неохотно согласился Веригин, которому досадно, что старик как будто бы отчитал его.
– А у нас все вразброд пошло! – помолчав, заметил Шутов, очевидно перескочив к этому от фразы о крепости старика. – Все переругались, перессорились, все программы перепутали… Проиграли дело, а теперь и торгуются, кто прав, кто виноват!.. Тяжело слушать!.. И что тут спорить. Все виноваты!.. Мало было готовности идти до конца… А в сущности, что ж: нельзя от всех требовать геройства!
– Ты-то достаточно, кажется, погеройствовал! – заметил Веригин, с невольной лаской посмотрев на жидкие больные волосы и ясные открытые глаза.
– Какое там геройство! – махнул рукою Шутов. – Что легкие отбили, так это случай!
– Хорош случай! – засмеялся Веригин, и глаза у него стали влажными.
Шутов заволновался.
– Нет, в самом деле… – сказал он, видимо желая переменить тему, – все бы это ничего, а скверно то, что лежишь тут, как колода, когда там каждый человек на счету.
– Довольно с тебя!.. Ты и так много сделал!
– Что же я сделал? Где оно?.. Если хочешь, я, конечно, знаю, что с меня, полумертвого, спрашивать больше нечего, но мне-то от этого не легче! Придут товарищи, начут рассказывать, газеты читать… ужас, что делается!.. Так и бросился туда!.. Нет, лежи и кашляй, смерти жди!..
– Ну что ты все о смерти! – неловко перебил Веригин.
– Поневоле будешь, если она за плечами!.. Ты не думай… – вдруг заторопился Шутов и даже покраснел от волнения, – я смерти не боюсь… в самом деле не боюсь… Я не ною!.. Я к ней отношусь, как к факту… Что значит – смерть?.. Когда-нибудь умирать же надо. Мне только жалко, что я не увижу, чем все это кончится!.. Так иногда подумаешь, что пройдет эта полоса, подымется новая волна, будет борьба… будут гибнуть и побеждать, а тебя уже не будет с ними… грустно!.. Не пришлось… А какое, должно быть, счастье видеть победу своей идеи!.. Эх, если бы хоть знать наверное, что мы победим!.. Слушай, скажи по совести, от души, веришь ты, что мы победим в конце концов? – с невероятным волнением спросил Шутов и даже приподнялся.
Веригин взглянул на светлые, широко открытые глаза, в которых горел странный, восторженный вопрос, и ему даже странно стало: три дня осталось человеку жить, а он говорит – мы победим!.. Что ему до того?!
– Конечно, победим! – сказал он, невольно потупившись. Шутов так и остался, приподнявшись на локте. Он смотрел не на Веригина, а куда-то выше, точно через голову товарища он уже видел своими прозрачными от близкой смерти глазами какое-то победное шествие вдали, какое-то лучезарное новое солнце.
Потом он сразу ослабел и лег. На лбу у него выступил пот, жалко слиплись жидкие белые волосы, глаза помутились.
Веригин сидел потупившись, глядя на свои сапоги. Почему-то он не мог смотреть на Шутова. Этот странный предсмертный восторг больно резал сердце.
Солнце еще не всходило, когда Веригин вышел на знакомую поляну, но верхушки деревьев были уже светлы и воздух прозрачен. Утренняя свежесть молодила, и ноги шагали так легко и охотно, точно им самим доставляло удовольствие нести тяжесть сильного, бодрого, молодого тела.
Внизу, под деревьями, зелень была еще бледная от росы, и полянки казались покрытыми инеем. Трава была тяжела и мокра, и не успел Веригин войти в лес, как сапоги уже блестели, точно вымытые, и коленки брюк почернели.
От вчерашних разговоров осталось впечатление чего-то больного и тяжелого, и думать о них не хотелось в такое радостное чистое утро. Под влиянием этой чистоты, света и легкости Веригин почти забыл и предостережение старого Федора Ивановича, хотя перед уходом и старик, и Шутов настойчиво уговаривали его не идти в одиночку. Остаться – значило признаться окончательно, что он наглупил и сам струсил. Веригин пошел назло и первое время был настороже, не выпуская ружья из рук и зорко вглядываясь в каждый куст. Но в лесу было пусто и тихо, ничего подозрительного не видно было нигде, и понемногу осторожность ослабела. Он совершенно успокоился, и когда между деревьями мелькнул просвет поляны и показалась крыша знакомой землянки, Веригин уже не почувствовал ничего, кроме любопытства.
Прежде всего его поразили страшная пустота и безмолвие поляны: цветы, понурив головки под тяжестью обильной росы, неподвижно стояли в траве и как будто спали; не летали пчелы, должно быть тоже еще спавшие в своих теплых ульях; пестрые лоскутья под крышей отсырели и висели, как мокрые тряпки; дверь в землянку была открыта и чернела жутко, как в могилу. Никого не было кругом.
Веригин, как давеча, постоял на опушке и подошел. Он невольно ожидал, что откуда-нибудь вынырнет белый дед и опять начнет кричать и плеваться на него. Странно, он даже как будто был бы рад этому. Но пустота и безмолвие царили кругом, и бледные деревья одни стояли, понурившись, на опушке.