Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 3

Анатолий Васильевич Луначарский

Мораль и свобода

Обычно смешно бывает слушать, как мне на-днях это довелось, от более или менее откровенных и высоко-квалифицированных представителей старого мира суждение о моральных перспективах коммунизма. Одно такое весьма уважаемое лицо недавно говорило со мною, что называется, по-душам и выражало крайнее опасение относительно половой морали человечества.

– Все сдержки, – говорил мне достоуважаемый джентльмен, – падают, брак становится до крайности растяжимым, провозглашается смердяковский принцип «все дозволено». Что может произойти из этого при коренной половой порочности человека? Явное вырождение, ибо те мудрые установления, которыми человечество во все времена обставляло брак, представляли собою, так сказать, биологическую самозащиту, которой род охранял себя от беспорядочного полового сожития, грозящего самому его существованию.

И с видом настоящего оракула достопочтенный джентльмен прибавил следующий афоризм:

– Семейный уклад Востока, евреев, цивилизованных народов Европы и Америки суть первоначальнейшие зачатки разумной евгенетики.

Об этой разумной евгенетике говорят люди, которые считали и теперь считают возможным признать за нормальное общество тот ад, в котором мы жили и из которого еще не выкарабкались. Это они, создавшие море нищеты и болезней, колоссальную детскую смертность, они, семью превратившие сначала в разные формы мучительного рабства женщины от чадры до кухонно-пеленочного плена, они, в привилегированных классах превратившие семью в откровенную сделку, вплоть до брака по об'явлениям, по соображениям фирм (и династий), они, окружившие эту семейную твердыню целым морем проституции, они, проклинаемые миллионами матерей-девушек и часто матерей-девушек-детоубийц, разглагольствуют теперь об опасности коммунистического аморализма!

Но, конечно, при построении того, что часто называют коммунистической моралью, надо быть очень осторожным. Одним из «стражей», порою одной из опасностей, грозящей коммунизму на пути его, является государственная регламентация жизни.

Это не совсем то же, что бюрократизм. Под бюрократизмом мы разумеем обычно отрицательное понятие, а именно – канцелярскую волокиту, и если даже взять это слово в его точном смысле, в смысле «канцеляродержавия», то и тогда оно знаменует собою, что, так сказать, чернильные крысы, канцеляристы разного типа захватили власть даже над самим государством, т.-е. фактически над руководящим классом, над классом диктатором.

Но тов. Троцкий не напрасно говорил о победах здорового бюрократизма. Что он разумел под этим? В хаосе разлагающегося и никогда прочно не сложившегося феодализма, централизованное государство было прогрессом. Просвещенный бюрократизм, спаянный римским правом и камеральными науками вообще, окружавший королей или торговые республики (как Венецию, Геную, Голландию), являлся мощным, в самой сущности своей буржуазным, прогрессивно-буржуазным рычагом социального строительства.

Когда мы разбили (будем говорить о России) отвратительный, но как-никак скреплявший Россию царско-бюрократический аппарат, мы очутились в бездне либо безусловного хаоса, так сказать, атомического распада страны, либо полухаоса так называемой власти на местах. Что можно было противопоставить исконному славянскому анархизму, конечно, не расово нам принадлежащему, но нашими условиями нам продиктованному, с одной стороны, и революционной самостоятельности товарищей, работавших на местах, с другой? Более или менее мощный центр, – и политическая коммунистическая партия создала такой мощный центр, прежде всего в лице Ц. К. самой партии. Сильный политически – административно этот центр был гораздо более слаб и рыхл, так сказать, с точки зрения бюрократической техники – неудовлетворителен, а хозяйственно-деловой центр – и того хуже. И когда тов. Троцкий говорил, что мы страдаем не столько от избытка бюрократизма, сколько от его недостатка, он был так же прав, как говорившие подобное о России восьмидесятых годов в отношении к капитализму. Тов. Троцкому рисовалось при этом нечто, что каждый коммунист, представляющий себе всю неизбежность железного государства-диктатора, аппарата диктатуры пролетариата, не может не найти желательным, – именно: усовершенствованный бюрократический аппарат, всероссийскую канцелярию по учету, по инструктированию, по рассылке приказов, который был бы послушным и вместе с тем властным орудием в руках правительства, выдвинутого пролетариатом. Но, конечно, такого рода государство, по необходимости принужденное регламентировать миллион вещей, легко может впасть в искушение и регламентировать и миллион первую вещь, которая регламентации не требует, а требует свободы и допускает свободу уже сейчас.

Прибавьте к этому, что мы окружены врагами, окружены не только извне, но и изнутри. Совместима ли, например, свобода слова с коммунизмом? Да как же нет? Ведь есть же такого рода люди, которые думают, что несовместима… Это, конечно, уродливая аберрация. Каково ее происхождение? Происхождение ее в том, что свобода слова несовместима с непобедившей еще революцией. В период гражданской войны, открытой или скрытой, дать свободу слова значило бы для правительства совершить идиотскую измену по отношению к своему знамени. Но свобода слова естественна как воздух после того, как военная опасность прекратится, а прекратится она с окончательной победой над буржуазией во всем мире.

И вот, исходя из этого (я уже об этом писал прежде), у некоторых развивается своего рода цензурный зуд. Они уже считаются не только с недостатком бумаги или типографий, не только с необходимостью заглушить контр-революционные голоса; им кажется, что они вообще призваны судить о том, какому литературному ребенку жить, а какого бросить с Тарпейской скалы. Это, действительно, есть худший вид бюрократии. Пусть таким бюрократом явится писатель. Пусть высоко моральный писатель, – это не меняет дела. Если другой писатель знает, что о его произведении будут судить не с политической, а с художественной точки зрения, и дадут жить или не жить ему, исходя из личных вкусов (личных или групповых, это все равно), то это покажется ему рабством, и это рабство нисколько не нужно для революции даже в настоящий момент.

Вот в таком же положении находится то, что называется половой моралью, отчасти и то, что называется моралью вообще. И прежде несколько слов об этой морали вообще.

Что такое мораль? В это слово, как и в слово этика, вкладываются два понятия. С одной стороны, мораль – это совокупность нравов, как мы ее наблюдаем, совокупность правил, которые так или иначе данным обществом фактически для себя выработаны. Ученый, добросовестно выполнивший такую задачу, – сказать нам, какими правилами (кроме государственных законов) руководится данное общество и какими правилами оно желало бы руководиться, – тем самым дает уже исчерпывающий этюд о морали данного общества в данное время.

Но из вышеизложенного видно, что под моралью нельзя разуметь только мораль, так сказать, кинетическую, уже вошедшую в действие, но и в некоторой степени потенциальную, нормативную мораль. Нельзя, например, сказать о христианской морали, что она заключается в лицемерии и в ежеминутном нарушении своих собственных принципов и только. Это верно для христианской морали, как она себя проявляет, но если к этому не прибавить очерка того, чего эта христианская мораль требует, то мы, конечно, целостной картины не получим. Легко критиковать фактически существующую мораль с точки зрения отклонения ее от своей собственной нормы. Совершенно ясно, что монах, который ест мясо, или лакает молоко в пятницу, является моральным преступником перед христианской моралью, но совершенно не ясно из этого, действительно ли лакать молоко в пятницу об'ективно есть преступление. Таким образом, когда мы переходим к оценке самой нравственной морали, если мы не хотим ограничиться простым и пустым констатированием, мы должны сверить ее с какой-то об'ективной моралью, с какой-то бесспорной, общечеловеческой моралью. Отсюда потребность, извечная, можно сказать, потребность со стороны ученых этиков к построению такой морали. Известно, как Кант попытался дать незыблемые основы для нее.