Страница 2 из 27
Из коллегии Ламарш благодаря своим успехам Кальвин скоро переводится в коллегию Монтегю, где под руководством профессора-испанца занимается изучением диалектики. По странному совпадению, в этой самой коллегии несколько лет спустя слушал лекции другой знаменитый деятель, которому в истории церкви пришлось играть роль диаметрально противоположную выпавшей на долю нойонского воспитанника. Это был испанец Игнатий Лойола.
Судя по тем немногим известиям, которые сохранились об этом периоде его жизни, Кальвин уже и тогда обнаруживал необыкновенно сосредоточенный характер. Он вел тихую, уединенную жизнь, был очень религиозен и работал с усердием и усидчивостью, приводившими в изумление учителей. В коллегии Монтегю он был первым, и даже досрочно переводился в высший класс. Товарищи его, однако, не любили. Его сдержанность, нелюдимость, строгий нетерпимый тон и в особенности нотации, которые он позволял себе читать им по поводу их увлечений, раздражали их, вызывали к нему неприязнь. Они мстили своему обличителю насмешками и за склонность к обвинениям дали ему ироническое прозвище “accusativus” (“винительный падеж”). Зато учителя не могли нахвалиться талантливым, необыкновенно прилежным учеником и рано стали возлагать на него большие надежды.
Так прошло несколько лет; Кальвин уже готовился перейти к занятиям теологией. Все: и сам склад его характера, и личные наклонности, и желание отца – казалось, предназначало его к духовному званию. Еще в 1527 году старик Жерар, не перестававший заботиться о карьере сына, выхлопотал ему новый приход Мартевилль, который Кальвин, спустя два года, променял на приход Pont l'Eveque, откуда была родом его семья. Здесь восемнадцатилетний юноша, вследствие частых жалоб капитула на его отсутствие, принужденный вернуться на родину, впервые выступает в роли проповедника – впрочем, только короткое время. При первой возможности он спешит снова в Париж, к своим любимым занятиям.
Неизвестно, какие именно причины вызвали с его стороны такое решение, но в это время старик Жерар, до сих пор мечтавший о духовной карьере для сына, советует ему бросить теологию и заняться юриспруденцией. Ожидал ли Жерар от последней более блестящей будущности для талантливого юноши, или в этом неожиданном решении играли роль его личные отношения к духовенству, которые в это время стали очень натянутыми (за какие-то злоупотребления он даже подвергся отлучению от церкви) – так или иначе, молодой Кальвин, воспитанный в строгом повиновении отцовской воле, беспрекословно оставляет свои любимые занятия и со свойственной ему добросовестностью принимается за изучение юридических наук. Из Парижа он отправляется в Орлеан, где работает под руководством известного юриста Петра Стеллы, а отсюда скоро переходит в Бурж, привлеченный славой знаменитого миланского юриста Альциати, который был приглашен Франциском I читать лекции в Буржском университете.
Альциати произвел на Кальвина сильное впечатление. Это был самый блестящий юрист того времени. Он знал римское право так же хорошо, как если бы сам жил в эпоху Юстиниана, и с обширными познаниями и поразительной логикой соединял поэтический энтузиазм, благодаря которому эта сухая наука становилась в его устах в высшей степени увлекательной. Иногда, пораженный какой-нибудь новой мыслью, он тут же, экспромтом, излагал ее стихами, вызывая восторг у своих слушателей. На Кальвина, хотя он и был нечувствителен к поэзии, это блестящее изложение производило не менее глубокое впечатление. Некоторое время он с жаром занимается новой наукой. С полуоткрытым ртом, весь внимание, весь слух, он слушает лекции любимого профессора и затем, вернувшись домой в свою маленькую студенческую комнату, спешит записать все слышанное. По словам биографа, он просиживал до глубокой ночи за занятиями и, чтобы поддерживать себя в бодрствующем состоянии, отказывался даже от ужина; проснувшись, он оставался еще некоторое время в постели, заучивая наизусть и продумывая все, что записал накануне.
Изучение римского права имело большое влияние на умственное развитие Кальвина. Оно приучило его к ясности и точности выражений, развило сильную логику, представляющую самое выдающееся достоинство его позднейших произведений; оно же, несомненно, сослужило ему громадную службу в его организаторской деятельности в Женеве, выработало из него будущего законодателя.
Благодаря этому железному прилежанию Кальвин и здесь, как в Париже, делает быстрые успехи. Скоро молодой, серьезный не по годам пикардиец обращает на себя внимание как учителей, так и студентов. Даже биографы из католического лагеря отдают полную справедливость “его живому уму, обширной памяти, способности быстро усваивать все и особенно той поразительной ловкости, с которой он излагал на бумаге лекции и прения профессоров в изящной и подчас остроумной форме”. Уже в Орлеане он так выдвинулся из массы студентов, что на него смотрели скорее как на учителя, чем на ученика, и часто, в отсутствие лектора, ему случалось занимать его место.
Похвалы, сыпавшиеся со всех сторон и льстившие самолюбию молодого ученого, имели благотворное влияние на его характер. Есть основание думать, что в это время нелюдимый, недоверчивый нрав Кальвина значительно смягчился – он ближе сходится с товарищами, становится доверчивее и общительнее. С некоторыми из них, наиболее способными и трудолюбивыми, он даже вступает в близкие дружеские отношения, особенно с одним талантливым молодым юристом из Орлеана, Франсуа Даниэлем, к которому адресована большая часть его юношеских писем. Эта дружба с ровесниками вносит некоторый свет и оживление в одинокую жизнь, всецело посвященную неусыпным занятиям, от которых его только с трудом можно было оторвать. Даже в Нойоне, у смертного одра своего отца, в 1531 году, Кальвин только и думает что о покинутых занятиях и с нетерпением ждет минуты, когда их можно будет возобновить. Каким-то отталкивающим холодом, почти бесчувственностью веет от письма его к одному из друзей, в котором он сообщает о безнадежном состоянии отца. “Я обещал тебе при отъезде, – пишет он, – скоро вернуться назад; но болезнь отца задержала меня. Доктора сначала подавали надежду, но дни проходят – надежды больше нет, смерть неизбежна. Что бы ни случилось, мы свидимся опять. Кланяйся Даниелю, Филиппу и всему твоему кружку”... Вряд ли это письмо, единственное, где будущий реформатор говорит о своей семье, может свидетельствовать в пользу его сыновних чувств. Некоторые биографы-панегиристы объясняют эту сдержанность тем, что Кальвин в то время не мог уже сочувствовать своему отцу, умиравшему в заблуждениях католической церкви. Но, не говоря уже о том, что Кальвин тогда сам еще оставался католиком, такое объяснение холодности сына к умирающему отцу более чем натянуто.
Несмотря на увлечение лекциями Альциати, Кальвин скоро перестал удовлетворяться занятиями только юриспруденцией. Наряду с ней он снова принимается за гуманитарные науки и под руководством Мельхиора Вольмара, одного из немецких гуманистов, читавшего тогда лекции в Бурже, усердно занимается изучением греческого языка и классических древностей. Смерть отца развязывает ему руки, и он окончательно бросает юриспруденцию.
Мельхиор Вольмар сыграл очень важную роль в истории научного и религиозного развития Кальвина. Это был человек, страстно любивший греческих писателей и относившийся к своим ученикам с отеческой нежностью. Он держал себя с ними совершенно запросто, принимал к сердцу их интересы и даже, в случае нужды, уплачивал их долги. Кальвина он любил в особенности, возлагая на него большие надежды. Немецкий гуманист был приверженцем новых реформационных идей и эти идеи старался привить и своему ученику. Часто, сходя с кафедры, он брал Кальвина под руку и, прогуливаясь с ним по двору, продолжал беседу о греческих писателях, в которых был буквально влюблен. Но это пристрастие не ослепляло его. Вольмар понимал, что Кальвин не рожден для того, чтобы комментировать Аристофана или какого-нибудь другого грека, и что с его находчивым умом и поразительной логикой он был бы превосходным приобретением для реформационной партии. И вот однажды, во время своей вечерней прогулки, Вольмар заметил своему ученику: “Знаешь ли ты, что твой отец ошибся насчет твоего призвания? Ты не призван, подобно Альциати, преподавать римское право или, как я, распространять знание греческой литературы. Посвяти себя теологии, ибо теология всем наукам наука”.