Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 18 из 25



В начале апреля 1823 года Байрон получил письмо из Лондона от созданного там английского комитета помощи грекам в их борьбе за освобождение от турецкого владычества. В этом письме поэта извещали о том, что его заочно выбрали членом комитета, и выражали надежду, что он не откажется содействовать делу освобождения Греции. На это Байрон немедленно ответил следующее: "…Не могу вам выразить, до какой степени глубоко мое сочувствие этому делу; если бы я не надеялся быть свидетелем освобождения Италии, то давно бы уже отправился, с тем чтобы делать то, что мне по силам, в страну, на одно посещение которой я смотрю как на честь». После некоторых переговоров с лондонским комитетом Байрон решил отправиться в Грецию и стал энергично готовиться к отъезду.

Байрон в 1823 году. Эскиз графа Д’Орсэ.

13 июля 1823 года великий поэт покинул навсегда Италию после почти шестилетнего пребывания в ней и отправился на собственном корабле «Геркулес» в страну, где ему вскоре суждено было преждевременно умереть.

Глава VII. В греции. Смерть

«Если я проживу еще десять лет, – писал Байрон в 1822 году Томасу Муру, – ты увидишь, что не все еще кончено со мной. Я не говорю о литературе, потому что это пустяки, и, как бы это ни показалось тебе странным, я думаю, что не в ней мое призвание. Ты увидишь, что я еще когда-нибудь совершу нечто такое, что „подобно сотворению мира будет приводить в недоумение философов всех времен“. Но я сомневаюсь, чтобы мой организм выдержал еще долго». Байрон не раз выражал мнение, что «человек должен делать для общества больше, чем только писать стихи», и он сам поступал согласно этому своему мнению. Когда, после удачной вначале революции в Неаполе, равеннские патриоты стали готовить восстание в Папской области, «для того чтобы загородить австрийским войскам дорогу в южную Италию, Байрон всей душой был на стороне этого движения и содействовал ему всем чем мог. В его доме собирались ежедневно вожди карбонариев; он вооружал за свой счет всех заговорщиков, и даже сам стал во главе одной из таких групп. Он горел желанием видеть Италию освобожденной и готов был пожертвовать всем для достижения этой цели. „Неважно, – писал он одному из своих друзей в самый разгар волнений на Апеннинском полуострове, – кто или что должно быть принесено в жертву, если только Италия может быть освобождена. Это великое дело, это сама поэзия политики: вы только подумайте, что значит свободная Италия!“

Неудачный исход неаполитанской революции глубоко огорчил поэта, но он никогда не переставал верить в будущее итальянцев и других угнетенных наций."…Кровь будет литься, как вода, – писал он раз, – а слезы, как роса; но народы победят в конце концов. Я не надеюсь дожить до этого, но предвижу это». Разочаровавшись в своей надежде увидеть освобожденной Италию, Байрон с радостью принял приглашение помогать делу освобождения Греции. Некоторые биографы поэта утверждают, что он принимал участие в освободительных движениях Италии и Греции из одного только тщеславия и честолюбия. Это утверждение крайне односторонне, а потому и несправедливо. Что Байрон, всегда крайне тщеславный и честолюбивый, оставался таким же и в то время, когда участвовал в подготовке восстания в Италии, и впоследствии, когда помогал свободолюбивым грекам, – это только вполне естественно. Но чтобы он в своей политической деятельности руководствовался одним только тщеславием и честолюбием, – этому противоречит как то, что он делал, так и то, что он говорил или писал.



«Подобно Альфиери и Руссо, – говорит биограф его, профессор Никольс, – его девизом было „Я принадлежу к оппозиции“, и как Данте, живя в республике, требовал монархии, так и Байрон во время господства монархий в Европе жаждал республики». Байрон искренно любил свободу и всем существом своим ненавидел притеснение и притесняющих. Но он не был энтузиастом свободы: для этого он был слишком большим скептиком. Он помогал угнетенным не столько из любви к ним, сколько из ненависти к их притеснителям. Байрон был слишком аристократом в душе, чтобы быть искренним демократом. Ему хотелось господствовать на политическом поприще так же, как он господствовал на поприще поэзии, но его политическое честолюбие было неизмеримо выше честолюбия простого авантюриста. «Быть первым человеком, – писал он в своем дневнике, – (не диктатором), не первым, вроде Суллы, а таким, каким был Вашингтон или Аристид, первым по таланту и добродетели, – значит стоять ближе к Божеству».

Отправляясь в Грецию, Байрон мало верил в близкий успех того дела, которому решил посвятить себя, еще менее он верил в самих греков. На потомков древних эллинов поэт смотрел как на полуварваров, но он сознавал в то же время, что причина их отсталости и испорченности лежала в ненормальных политических условиях, в которых они жили, и верил в возможность их возрождения вместе с улучшением окружающих условий. Байрон отправлялся в Грецию не как фанатик свободы, не как дилетант и не в надежде найти поэзию в той деятельности, которая ему предстояла, а как трезвый и практический общественный деятель. Во время своего, к несчастью, непродолжительного участия в греческом движении он вел себя с таким тактом и обнаружил такую политическую проницательность, что друзья его совершенно не узнавали в нем прежнего легкомысленного поэта.

Байрон охотно отправлялся в Грецию, между прочим, еще и потому, что ему тогда уже надоело жить в Италии, и он уже начал тяготиться своей связью с графиней Гвиччиоли. Еще во время своего пребывания в Равенне он иногда мечтал о поездке в Южную Америку, для того чтобы сделаться там мирным плантатором. «Если мы не отправимся в Грецию, – писал он в мае 1823 года, – я решил уехать в какое-нибудь другое место и надеюсь, что мы во всяком случае через месяц уже будем в море, так как мне надоела и эта страна, и этот берег, и все здешние люди». По мере того как время отъезда из Италии приближалось, Байрон становился все более и более нерешительным. Он иногда говорил, что вернется назад из Греции через несколько месяцев, а порой даже выражал сомнение в том, состоится ли вообще его поездка туда. Кроме того, незадолго перед отъездом его начало преследовать мрачное предчувствие, что смерть его близка и что он уже не вернется из Греции. А он верил в предчувствия. В начале июня 1823 года, т. е. приблизительно за месяц до своего отъезда, поэт однажды сидел вечером у друга своего, леди Блессингтон, которая собиралась на следующий день уехать в Англию, и с глубокой грустью говорил о предстоящем ему путешествии. «Мы теперь здесь собрались все вместе, – заметил он, – но кто знает, когда и где мы встретимся опять. Я имею какое-то предчувствие, что мы видим друг друга в последний раз, так как мне что-то подсказывает, что я уж никогда не вернусь обратно из Греции». Договорив последние слова, поэт склонил свою голову на ручку дивана и начал истерически рыдать.

Утром 14 июля 1823 года Байрон ступил на борт своего корабля «Геркулес» вместе с приятелем Трелани, молодым графом Гамбой (братом графини Гвиччиоли), итальянским врачом Брюно, камердинером Флетчером и 8 другими слугами. Кроме поэта и его свиты, на корабле находились еще капитан судна Скотт и несколько матросов. «Геркулес» был вооружен двумя пушками и нагружен всякого рода оружием и амуницией. Байрон взял с собой, кроме того, еще 5 лошадей и большой запас медицинских средств. Через пять дней он был уже у Легхорна, где ему вручили рифмованный привет от Гёте, на который он немедленно ответил письмом. Из Легхорна Байрон 24 июля отплыл в Кефалонию. В пути он много занимался чтением, а также наблюдением исторических берегов, мимо которых проходил его корабль. Проезжая мимо Стромболи, поэт заметил Трелани: «Вы увидите эту сцену в 5-й песне „Чайльд-Гарольда“. Товарищи Байрона по экспедиции были очень довольны им как спутником: он был все время очень весел и много шутил. Байрон не забывал в дороге и своих любимых физических упражнений: он каждое утро плавал и стрелял в цель. В начале августа экспедиция достигла Кефалонии. При виде берегов Мореи поэт воскликнул: „Я себя чувствую теперь так, как будто сразу стал моложе на те одиннадцать лет, которые прошли с тех пор, как мне довелось быть здесь в последний раз и когда я проезжал эти же места на фрегате старого Батерста“.